Неточные совпадения
Таких псов и коней можно рисовать, ни разу в
жизни не видавши собаки и лошади, — достаточно только прочесть несколько французских романов тридцатых
годов.
«Да что мне до будущего, — восклицает Подросток, — когда я один только раз на свете живу! Что мне за дело о том, что будет через тысячу
лет с этим вашим человечеством, если мне за это — ни любви, ни будущей
жизни, ни признания за мной подвига?»
«Где это, — подумал Раскольников, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю
жизнь тысячу
лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать.
Но до тридцати моих
лет, знаю это твердо, все победит моя молодость, — всякое разочарование, всякое отвращение к
жизни…
Алеша заключает, что для Ивана половина дела его уже сделана. Но он глубоко заблуждается, дело
жизни для Ивана и не начиналось, — вернее, давно уже кончилось. Свою «жажду
жизни, несмотря ни на что», Иван сам готов признать «неприличною». Жить дольше тридцати
лет он не хочет: «до семидесяти подло, лучше до тридцати: можно сохранить «оттенок благородства», себя надувая».
Отношение к
жизни Ивана Карамазова характерно вообще для героев Достоевского. Подпольный человек пишет: «Дольше сорока
лет жить неприлично, пошло, безнравственно. Только дураки и негодяи живут дольше сорока
лет».
«Я живуч, как дворовая собака, — говорит Версилов. — Я дожил почти до пятидесяти
лет и до сих пор не ведаю, хорошо это, что я дожил, или дурно. Конечно, я люблю жить, и это прямо выходит из дела; но любить
жизнь такому, как я, — подло… И неужели земля только для таких, как мы, стоит? Всего вернее, что да; но идея эта уж слишком безотрадна…»
«Порой с глубочайшей, с ядовитой болью вонзалась в мое сердце мысль, что пройдет двадцать
лет, сорок
лет, а я все-таки, хоть и через сорок
лет, с отвращением и унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей
жизни.
«Высочайшая минута» проходит. Возвращается ненавистное время — призрачная, но неотрывно-цепкая форма нашего сознания. Вечность превращается в жалкие пять секунд, высшая гармония
жизни исчезает, мир снова темнеет и разваливается на хаотические, разъединенные частички. Наступает другая вечность — холодная и унылая «вечность на аршине пространства». И угрюмое время сосредоточенно отмеривает секунды, часы, дни и
годы этой летаргической вечности.
Но, очевидно, не эту живую
жизнь имеет в виду великий разум художника, говорящий устами Версилова. Ведь идея бессмертия души существует «многие тысячи
лет», человечество не проходит мимо этой идеи, а, напротив, все время упирается в нее. А мы все ищем. Не в этом живая
жизнь, которую чует Достоевский. Но не от него мы узнаем, в чем же она. Он сам не знает.
Мне рассказывала одна моя знакомая: до семнадцати
лет она безвыездно жила в городе, животных, как все горожане, видела мало и знала еще меньше. Когда она в первый раз стала читать Толстого и через него почувствовала животных, ее охватил непередаваемый, странный, почти мистический ужас. Этот ужас она сравнивает с ощущением человека, который бы увидел, что все неодушевленные предметы вокруг него вдруг зашевелились, зашептались и зажили неожиданною, тайною
жизнью.
Толстой рассказывает про Нехлюдова: «В это
лето у тетушек он переживал то восторженное состояние, когда в первый раз юноша сам по себе познает всю красоту и важность
жизни и всю значительность дела, предоставленного в ней человеку… Мир божий представлялся ему тайной, которую он радостно и восторженно старался разгадывать».
Это писано в 1902
году, когда Толстой давно уже и окончательно утвердился в своем учении о смысле
жизни в добре. «Святые, каких можно себе только вообразить», разумеется, всего полнее осуществили бы на земле тот «смысл добра», о котором мечтает Толстой. Тем не менее он предпочитает грешное современное человечество, лишь бы существовали дети. Очевидно, в детях есть для Толстого что-то такое, что выше самой невообразимой святости взрослого. Что же это?
У нас же как раз обратное. В смерть мы верим твердо, мы понимаем ее и вечно чувствуем.
Жизни же не понимаем, не чувствуем и даже представить себе неспособны, как можно в нее верить. А что верят в нее дети, мы объясняем тем, что они неразумны. И труднее всего нам понять, что слепота наша к
жизни обусловлена не разумом самим по себе, а тем, что силы
жизни в человеке хватает обычно лишь на первый-второй десяток
лет; дальше же эта сила замирает.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою
жизнь за эти пятнадцать
лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и главное — безобразие…
Левин вполне прав, когда в стремлении своего брата Кознышева к общественной деятельности видит недостаток силы
жизни, — «того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного». Но как раз в семидесятых
годах, — а эту именно эпоху и рисует «Анна Каренина», — русская
жизнь дала редкие по чистоте и яркости типы людей, которых к общественной деятельности и борьбе вела поразительная по своей огромности сила
жизни.
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей
жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей
жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых
годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет
жизни».
«Наталья Николаевна, казалось, отдыхала не от одной дороги, не от одних тяжелых
годов, — она отдыхала, казалось, от целой
жизни.
Но «очень скоро, не далее, как через
год после женитьбы, Иван Ильич понял, что супружеская
жизнь, представляя некоторые удобства
жизни, в сущности, есть очень сложное и тяжелое дело, по отношению которого, для того, чтобы вести приличную, одобряемую обществом
жизнь, нужно выработать определенное отношение.
Без любви протекли и все восемь
лет их брачной
жизни. «Любит? — с насмешкою думает Анна. — Разве он может любить? Если бы он не слыхал, что бывает любовь, он никогда бы не употреблял этого слова. Он и не знает, что такое любовь. Они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь
лет душил мою
жизнь, душил все, что было во мне живого, — что он ни разу не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь. Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой».
«Смерть, неизбежный конец всего, в первый раз с неотразимой силой представился ему… Не нынче, так завтра, не завтра, так через тридцать
лет, разве не все равно!.. Все яснее ему становилось, что он забыл, просмотрел в
жизни одно маленькое обстоятельство, — то, что придет смерть, и все кончится, что ничего не стоило начинать, и что помочь этому никак нельзя».
«Нет,
жизнь не кончена в тридцать один
год, — вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. — Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтобы все знали меня, чтоб не для одного меня шла моя
жизнь, чтоб не жили они так независимо от моей
жизни, чтоб на всех она отражалась, и чтобы все они жили со мною вместе!»
Вспомним, что говорит у Достоевского Версилов про живую
жизнь: «Я знаю только, что это должно быть ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто, и естественно проходим мимо вот уже многие тысячи
лет, не замечая и не узнавая».
Произошло огромное, величественное, ярко-радостное событие в
жизни Эллады. Несметный флот Ксеркса был разбит греками при Саламине, на следующий
год и сухопутные полчища его были уничтожены под Платеями. Черные грозовые тучи, зловеще поднявшиеся с востока, рассеялись без следа. Впервые со времен Дария Эллада вздохнула вольно и радостно.
И Ницше крепко держится за эти редкие минуты, старается отрешиться от себя и заглушить мрачные похоронные песни, которые поет его увечная душа. Ей нельзя верить, нельзя позволить ей обмануть себя и его. «Я сделал свою волю к здоровью, свою волю к
жизни своей философией, — рассказывает он. —
Годы полного падения моей жизненной силы и были теми, когда я перестал быть пессимистом: инстинкт самосохранения воспретил мне философию нищеты и уныния».
«Что такое живая
жизнь, я не знаю. Знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтобы оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи
лет, не замечая и не узнавая».
Неточные совпадения
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра
жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших
лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная
Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный
жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой
жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь
лет, // Утратя
жизни лучший цвет.
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно
жизни холод // С
летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать
лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
А может быть и то: поэта // Обыкновенный ждал удел. // Прошли бы юношества
лета: // В нем пыл души бы охладел. // Во многом он бы изменился, // Расстался б с музами, женился, // В деревне, счастлив и рогат, // Носил бы стеганый халат; // Узнал бы
жизнь на самом деле, // Подагру б в сорок
лет имел, // Пил, ел, скучал, толстел, хирел. // И наконец в своей постеле // Скончался б посреди детей, // Плаксивых баб и лекарей.