В отношении Толстого к злу жизни есть одна поразительная особенность, которая резко выделяет его из сонма обычных обличителей жизни. Для большинства их жизнь — это черная, глубокая пропасть; в ней
из века в век бьется и мучается страдалец-человечество; зло давит его мрачною, непроглядною тучею, кругом бури, отвесные скалы, мрак и только где-то
Неточные совпадения
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во
веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои»… — прозвенело
в душе его. О чем плакал он? О, он плакал
в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему
из бездны, и не стыдился исступления сего»…
Вот мировое пространство.
В нем мириады пылинок-солнц. Вокруг каждого солнца свои миры. Их больше, чем песчинок
в пустыне.
Века, как миги. То на той, то на другой песчинке жизнь вспыхнет, подержится миг-вечность и бесследно замрет. На одной крохотной такой песчинке движение. Что это там? Какая-то кипит борьба. Из-за чего? Вечность-миг, — и движение прекратилось, и планета-песчинка замерзла. Не все ли равно, за что шла борьба!
В эллинской трагедии Дионис на деле осуществлял ту однобокую, враждебную жизни теорию искусства, которую
в XIX
веке воскресил ненавистник живой жизни Шопенгауэр: искусство должно вырывать человека
из бесконечного потока «желания», освобождать от назойливого напора воли и повергать душу
в чистое, ничем не нарушимое, безвольное созерцание.
В колоссальном, с тех пор невиданном напряжении сил он создал во всех областях духа
в течение нескольких
веков ценности,
из которых тысячелетия не перестают черпать полными пригоршнями.
Все это старо и до того постоянно повторяется
из века в век и везде, что нам следует эту низость принять за общечеловеческую черту и, по крайней мере, не удивляться ей.
Имена Ньютонов, Франклинов, Галилеев, Ломоносовых будут переходить
из века в век; имена Наполеонов и других концертантов потонут в болотных топях. Таков закон вещей, и никакое насилие не может его обойти. Не обойдет его и история.
Кому в самом деле придет в голову то, что всё то, что с такой уверенностью и торжественностью повторяется
из века в век всеми этими архидиаконами, епископами, архиепископами, святейшими синодами и папами, что всё это есть гнусная ложь и клевета, взводимая ими на Христа для обеспечения денег, которые им нужны для сладкой жизни на шеях других людей, — ложь и клевета до такой степени очевидная, особенно теперь, что единственная возможность продолжать эту ложь состоит в том, чтобы запугивать людей своей уверенностью, своей бессовестностью.
Они-то именно, по выражению г. Устрялова, «коснели в старых понятиях, которые переходили из рода в род,
из века в век; спесиво и с презрением смотрели на все чужое, иноземное; ненавидели все новое и в каком-то чудном самозабвении воображали, что православный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь — первое государство» (Устрялов, том I, «Введение», XXIX).
Неточные совпадения
4) Урус-Кугуш-Кильдибаев, Маныл Самылович, капитан-поручик
из лейб-кампанцев. [Лейб-кампанцы — гвардейские офицеры или солдаты, участники дворцовых переворотов XVIII
века.] Отличался безумной отвагой и даже брал однажды приступом город Глупов. По доведении о сем до сведения, похвалы не получил и
в 1745 году уволен с распубликованием.
К счастию, однако ж, на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл
из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а
в том числе и Фердыщенку. Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой
век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что это были ассигнации.
Хотя мы знаем, что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он
из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним еще два-три романа, //
В которых отразился
век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим
в действии пустом.
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с
веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, //
В своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И
из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет
в маскарад.
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия
в XVIII
веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места
из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания
в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания
в истории, почерпнутые им
из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог
в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.