Неточные совпадения
Кириллов — детски прекрасная, благородная душа, ясно и чисто звучащая на все светлое в
жизни. Но его, как и всех других, «съела идея». Человек обязан заявить своеволие, все на свете — «все равно», и «все хорошо». «Кто с голоду
умрет, кто обидит и обесчестит девочку, — хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо, и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо».
«Где это, — подумал Раскольников, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю
жизнь тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас
умирать.
«Кто знает, ведь, может, и правда, что иные всю
жизнь горячатся даже с пеной у рта, убеждая других, единственно, чтобы самим убедиться, да так и
умирают неубежденные».
Мы видим: перестрадав сверх меры, люди только сходят у Достоевского с ума, убивают себя,
умирают, захлебываясь проклятиями. Там, где идея эта должна проявиться, Достоевский как раз замолкает. Раскольников на каторге очистился страданием, для него началась новая
жизнь, «обновление» и «перерождение», но… Но «это могло составить тему нового рассказа, теперешний же рассказ наш окончен». То же и относительно Подростка.
Он давно уже
умирал и знал это, и передал свою
жизнь в отростки».
«Тополь знал, что
умирает», «черемуха почуяла, что ей не жить». У Толстого это не поэтические образы, не вкладывание в неодушевленные предметы человеческих чувств, как делают баснописцы. Пусть не в тех формах, как человек, — но все же тополь и черемуха действительно знают что-то и чувствуют. Эту тайную их
жизнь Толстой живо ощущает душою, и
жизнь эта роднит дерево с человеком.
«Любовь не есть вывод разума, а есть сама радостная деятельность
жизни, которая со всех сторон окружает нас… Люди грубыми руками ухватывают росток любви и кричат: «вот он, мы нашли его, мы теперь знаем его, взрастим его. Любовь, любовь! высшее чувство, вот оно!» И люди начинают пересаживать его, исправлять его и захватывают, заминают его так, что росток
умирает, не расцветши, и те же или другие люди говорят: все это вздор, пустяки, сентиментальность».
Понятно поэтому, что поэзия любви не кончается у Толстого на том, на чем обычно кончают ее певцы любви. Где для большинства
умирает красота и начинается скука, проза, суровый и темный труд
жизни, — как раз там у Толстого растет и усиливается светлый трепет
жизни и счастья, сияние своеобразной, мало кому доступной красоты.
«Мне
умирать пора!» — мрачно говорит он знакомым. Мрачно продолжает заниматься хозяйством: «надо же было как-нибудь доживать
жизнь, пока не пришла смерть». И мрачно говорит Стиве: «В сущности, ты подумай об этом, ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. Когда это поймешь ясно, то как-то все делается ничтожно».
Толстой с очевидною намеренностью совершенно изменяет смысл вопроса. Тургенев говорит: «кто боится смерти, пусть поднимет руку!» Смерти боится все падающее, больное, лишенное силы
жизни. Толстой же отвечает: «да, и я не хочу
умирать».
Умирать не хочет все живое, здоровое и сильное.
Умирает она, она, — ведь этим опровергается вся
жизнь, разрушается весь мир.
Иван Ильич
умер. «Прошедшая история
жизни Ивана Ильича, — говорит Толстой, — была самая простая и обыкновенная и самая ужасная».
«Не смертью попирается смерть, а
жизнью. Не то помни, что нужно
умирать, а помни, что нужно жить. Если есть
жизнь, то «кончена смерть, ее нет больше».
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую
жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: «Ох, не люблю я тот свет! Не люблю». На лице его — «строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к живому».
Умирать с таким чувством — ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
Его возвратили к
жизни. Он приезжает домой к отцу, — «бледный и худой, с измененным, странно-смягченным, но тревожным выражением лица». Как раз в это время родит его жена, маленькая княгиня Lise. От родов она
умирает, и на лице ее застывает жалкое, испуганное выражение: «ах, что и за что вы это со мной сделали?»
Несомненно, это есть та самая любовь, «которую проповедывал бог на земле». Но не тот бог, который воплотился в Христа, а тот, который воплотился в Будду. Сила этой любви — именно в ее бессилии, в отсечении от себя живых движений души, в глубоком безразличии одинаково ко всем явлениям
жизни. Чем дальше от
жизни, тем эта любовь сильнее. Соприкоснувшись с
жизнью, она
умирает.
Живая
жизнь борется в нем с холодною вечностью, брезгливо отрицающею
жизнь. Андрей смотрит на сидящую у его постели Наташу. «Неужели только за тем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне
умереть?» И сейчас же вслед за этим думает: «Неужели мне открылась истина
жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее (Наташу) больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?»
«Что такое любовь? Любовь мешает смерти. Любовь есть
жизнь. Любовь есть бог, и
умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику. Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего-то недоставало в них, что-то было односторонне-личное, умственное, — не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул».
Начинает Пьер с тех же вопросов, которыми мучается князь Андрей. «Что дурно? Что хорошо?.. Для чего жить, и что такое я? Что такое
жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем? — спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного не логического ответа вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «
умрешь — все кончится». Смерть все кончит и должна прийти нынче или завтра, — все равно через мгновение, в сравнении с вечностью».
Князь Андрей, лежа на аустерлицком поле, думает: «Да! Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его». И когда он
умирает, бесконечное небо это делает всю
жизнь вокруг мелкою, ничтожною и бессмысленною. Бесконечность, говоря философским языком, — трансцендентна; она — где-то там, далеко от живой
жизни, в холодных и пустых высотах.
В статье «
Жизнь в городе» Толстой рассказывает историю одной больной прачки. Она задолжала в ночлежной квартире шестьдесят копеек; по жалобе хозяйки, городовой «с саблей и пистолетом на красном шнурке» выселил ее из квартиры. Весь день прачка просидела около церкви, а вечером воротилась к дому, упала и
умерла. Толстой пошел на ее квартиру.
Пойманный лесной бог Силен хохочет в лицо смущенному царю Мидасу и открывает ему сокровеннейшую истину
жизни: высшее счастье для человека было бы не родиться, не быть вовсе, быть ничем; второе же, что ему остается, — как можно скорее
умереть.
Здесь под каждым словом охотно подписался бы и Достоевский.
Умер бог —
умерла и
жизнь,
умерли и мы в ней; кругом — «ничто», «холод», «беспредельная пустота», все связи с
жизнью оборвались, и человеку в полдень приходится зажигать свой жалкий фонарь, чтобы заменить погасшее мировое солнце.
Да,
умереть! Уйти навек и без возврата
Туда, куда уйдет и каждый из людей (и зверей).
Стать снова тем ничто, которым был когда-то,
Пред тем, как в мир прийти для
жизни и скорбей.
Сочти все радости, что на житейском пире
Из чаши счастия пришлось тебе испить,
И согласись, что, чем бы ни был ты в сем мире,
Есть нечто лучшее, — не быть.
«В самой вашей глупости и презрении вы, презиратели тела, служите вашему «Сам». Я говорю вам: ваше «Сам» хочет
умереть и отвращается от
жизни».
Неточные совпадения
Запомнил Гриша песенку // И голосом молитвенным // Тихонько в семинарии, // Где было темно, холодно, // Угрюмо, строго, голодно, // Певал — тужил о матушке // И обо всей вахлачине, // Кормилице своей. // И скоро в сердце мальчика // С любовью к бедной матери // Любовь ко всей вахлачине // Слилась, — и лет пятнадцати // Григорий твердо знал уже, // Кому отдаст всю
жизнь свою // И за кого
умрет.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был!
Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами,
умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и
умерли его отец и мать. Они жили тою
жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
— Старо, но знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймешь, что нынче-завтра
умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь
жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о смерти.
О, я прошу тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью: я, может быть, скоро
умру, я чувствую, что слабею со дня на день… и, несмотря на это, я не могу думать о будущей
жизни, я думаю только о тебе…