Неточные совпадения
Любить бога только ради него самого, без гарантированного человеку бессмертия… За что? За этот
мир, полный
ужаса, разъединения и скорби? За мрачную душу свою,
в которой копошатся пауки и фаланги? Нет, любви тут быть не может. Тут возможен только горький и буйный вопрос Ипполита...
Важно не то, ведет ли к чему страдание, есть ли
в нем какая «идея», — важно то, что страдание само по себе только и дает своеобразную жизнь
в мире тьмы,
ужаса и отчаяния.
Эту мертвенную слепоту к жизни мы видели у Достоевского. Жизненный инстинкт спит
в нем глубоким, летаргическим сном. Какое может быть разумное основание для человека жить, любить, действовать, переносить
ужасы мира? Разумного основания нет, и жизнь теряет внутреннюю, из себя идущую ценность.
В изумлении поглядели бы на плачущего на Алешу Наташа Ростова или дядя Ерошка. Как чужды, непонятны были бы им его клятвы любить во веки веков землю и жизнь! Душа целостно и радостно сливается с жизнью
мира, — какие же тут возможны клятвы, для чего они? Не станет ребенок клясться перед собою
в любви к матери. Но с исступлением Алеши будет клясться пасынок
в любви к прекрасной мачехе, с
ужасом чувствуя, что нет у него
в душе этой любви.
И не нужно Достоевскому говорить, что Ипполит
в «Идиоте» переживал «ужасные минуты»: обессмысленный
мир въявь превращается перед нами
в огромного и отвратительного тарантула, и мы вместе с Ипполитом задыхаемся
в кошмарном
ужасе.
Для Достоевского живая жизнь сама по себе совершенно чужда и непонятна, факт смерти уничтожает ее всю целиком. Если нет бессмертия, то жизнь — величайшая бессмыслица; это для него аксиома, против нее нечего даже и спорить. Для стареющего Тургенева весь
мир полон веяния неизбежной смерти, душа его непрерывно мечется
в безмерном, мистическом
ужасе перед призраком смерти.
Всегда
в жизни будут и
ужасы, и страдания, никогда жизнь не скажет человеку: «Вот, страдание устранено из
мира, — теперь живи!» Жив только тот, кто силою своей жизненности стоит выше
ужасов и страданий, для кого «на свете нет ничего страшного», для кого
мир прекрасен, несмотря на его
ужасы, страдания и противоречия.
В этой иллюзии держит человека Аполлон. Он — бог «обманчивого» реального
мира. Околдованный чарами солнечного бога, человек видит
в жизни радость, гармонию, красоту, не чувствует окружающих бездн и
ужасов. Страдание индивидуума Аполлон побеждает светозарным прославлением вечности явления. Скорбь вылыгается из черт природы. Охваченный аполлоновскою иллюзией, человек слеп к скорби и страданию вселенной.
Чтоб вообще быть
в состоянии жить, эллин должен был заслонить себя от
ужасов бытия промежуточным художественным
миром — лучезарными призраками олимпийцев.
Перед нами вдруг как будто отдернулась какая-то завеса,
мир потемнел, и из мрачных, холодных его глубин зазвучал железный голос судьбы. И вот сейчас, кажется, невидимые трагические хоры
в мистическом
ужасе зачнут свою песню о жалком бессилии и ничтожестве человека, об его обреченности, о страшных силах, стоящих над жизнью. Но… но трагедия на Элладе еще не родилась.
Перед лицом этого крепкого и здорово-ясного жизнеотношения странно и чуждо звучит утверждение Ницше, что
мир и бытие оправдывались для древнего эллина лишь
в качестве эстетического феномена, что он «заслонял» от себя
ужасы жизни светлым
миром красоты, умел объектировать эти
ужасы и художественно наслаждаться ими, как мы наслаждаемся статуями «умирающего галла» или Ниобы, глядящей на избиение своих детей.
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота, радость отлетели от нее. Повсюду кругом человека стояли одни только
ужасы, скорби и страдания. И совершенно уже не было
в душе способности собственными силами преодолеть страдание и принять жизнь, несмотря на ее
ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед человеком за зло и неправду
мира. Это зло и неправда теперь опровергают для человека божественное существо жизни. Поэт Феогнид говорит...
А может быть, столкнет его судьба с хорошим человеком, — есть они на Руси и
в рясах, и
в пиджаках, и
в посконных рубахах; прожжет его этот человек огненным словом,
ужасом наполнит за его скотскую жизнь и раскроет перед ним новый
мир, где легки земные скорби, где молитвенный восторг, свет и бог. И покорно понесет просветленный человек темную свою жизнь. Что она теперь для него? Чуждое бремя, на короткий только срок возложенное на плечи. Наступит час — и спадет бремя, и придет светлое освобождение.
Неточные совпадения
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный
миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной
в святый
ужас и
в блистанье главы и почуют
в смущенном трепете величавый гром других речей…
С отъездом Веры Райского охватил
ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый
мир опустел, и он очутился
в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся
в зелени,
в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.
Таким путем угашается вселенское нравственное сознание виновности всех и вся, всех народов и всего человеческого
мира в ужасе войны.
Уже Паскаль испытывал
ужас перед бесконечностью пространств и остро почувствовал потерянность человека
в чуждом и холодном бесконечном
мире.
Тем не менее когда ступил на крыльцо дома госпожи Хохлаковой, вдруг почувствовал на спине своей озноб
ужаса:
в эту только секунду он сознал вполне и уже математически ясно, что тут ведь последняя уже надежда его, что дальше уже ничего не остается
в мире, если тут оборвется, «разве зарезать и ограбить кого-нибудь из-за трех тысяч, а более ничего…».