Неточные совпадения
Иван Карамазов утверждает, что «для каждого лица, не верующего ни в
бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему религиозному; эгоизм даже до злодейства не только должен
быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении».
Страх смерти — это червь, непрерывно точащий душу человека. Кириллов, идя против
бога, «хочет лишить себя жизни, потому что не хочет страха смерти». «Вся свобода, — учит он, —
будет тогда, когда
будет все равно, жить или не жить…
Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет
бог».
«А что, когда
бога нет? — говорит Дмитрий Карамазов. — Тогда, если его нет, то человек — шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он
будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это… Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без
бога. Ну, это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять не могу».
Мы видели: без
бога не только невозможно любить человечество, — без
бога жизнь вообще совершенно невозможна. В записных книжках Достоевского, среди материалов к роману «Бесы»,
есть рассуждение, которое Достоевский собирался вложить в уста Ставрогину...
И позднейшие греки, создавшие величайшую в мире культуру,
были не то чтобы «добродетельны без
бога», а гораздо больше: они
были добродетельнее своих
богов, — это отмечают все исследователи греческой культуры.
« — В пятницу вечером я с офицерами
пил. Об атеизме говорили и уж, разумеется,
бога раскассировали. Рады, визжат. Один седой бурбон-капитан сидел-сидел, все молчал, вдруг становится среди комнаты, и, знаете, громко так, как бы сам с собой: «Если
бога нет, то какой же я после этого капитан?» Взял фуражку, развел руками и вышел.
В сумеречной глубине души человеческой лежит дьявол. Ему нет воли. Его держит заключенным в низах души тяжелая крышка —
бог. Дьявол задыхается в глубине, рвется на волю, просит жизни. И все очевиднее становится для человека, что это душа его просит воли, что рвущийся из-под крышки дьявол — это и
есть он сам.
«Если нет
бога, — говорит Кириллов, — то вся воля — моя. Человек потому и
был до сих пор так несчастен и беден, что своевольничал с краю, как школьник. Неужели никто, кончив
бога, не осмелился заявить своеволие в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть».
Сознать, что нет
бога, и не сознать в тот же раз, что сам
богом стал, —
есть нелепость.
«Я только
бог поневоле, и я несчастен, ибо я обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие… Я ужасно несчастен, ибо я ужасно боюсь. Страх
есть проклятие человека… Но я заявляю своеволие. Только это одно спасет всех людей».
«Если бы у меня
был револьвер, — говорит Подросток, — я бы прятал его куда-нибудь под замок. Знаете, ей-богу, соблазнительно! Если торчит вот это перед глазами, — право,
есть минуты, что и соблазнит».
Сквозь гордо вызывающие мечты о его венце человечества у Кириллова вдруг прорывается отчаянное признание: «
Бог необходим, а потому должен
быть.
Все они вовсе не безбожники. У них глубокая тоска по
богу, и
бог для них
есть, он перед ними. Но они не могут ему покориться — слишком много они имеют к нему вопросов, на которые нет ответа.
Измученный жестокостями жизни, библейский Иов «ко вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с
богом». Новый Иов, Достоевский, выступает на это состязание. И не
было со времен Иова таких разрушительных, колеблющих небо вопросов, с какими идет на «страже человеков» Достоевский. Все его произведения — такие буйные вопросы, и увенчание их — знаменитый «бунт» Ивана Карамазова.
В неутоленном негодовании своем «безбожники» Достоевского упорно и сосредоточенно борются против
бога. Этим, может
быть, и объясняется их настойчивое извлечение квадратного корня именно из зла, непрестанное желание «преступить» и «заявить своеволие».
Для Достоевского же нет добродетели, если нет бессмертия; только убить себя остается, если нет бессмертия; невозможно жить и дышать, если нет бессмертия. На что нужен
был бы Достоевскому
бог, если бы предприятие александрийской женщины удалось? Знаменательная черточка: для Достоевского понятия «
бог» и «личное бессмертие человека» неразрывно связаны между собою, для него это простые синонимы. Между тем связь эта вовсе ведь не обязательна.
Любить
бога только ради него самого, без гарантированного человеку бессмертия… За что? За этот мир, полный ужаса, разъединения и скорби? За мрачную душу свою, в которой копошатся пауки и фаланги? Нет, любви тут
быть не может. Тут возможен только горький и буйный вопрос Ипполита...
«Все создания и вся тварь, каждый листик устремляется к слову,
богу славу
поет, Христу плачет… Все — как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается… Ты для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя… Знай меру, знай сроки, научись сему… Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно, ненасытимо люби, всех люби, все люби…»
«Тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой жить человеку невозможно, а
богу быть, ибо
бог дает радость. Как я
буду там под землей без
бога? Если
бога с земли изгонят, мы под землей его встретим. И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн
богу, у которого радость! Да здравствует
бог и его радость!» (Дмитрий Карамазов).
— А я в бога-то вот, может
быть, и не верую.
— Я… я
буду веровать в
бога».
Нужно при этом помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в «Дневнике писателя». С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: «я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России»… Но публицист не смеет произнести последнего слова, он старается скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это слово договаривает художник: а в
бога — в
бога я
буду веровать…
«Что я бы
был такое, если бы не имел этих верований, не знал, что надо жить для
бога, а не для своих нужд?
Кириллов Достоевского говорит: «
Бог необходим, а потому должен
быть.
Разумеется, он прав, но он забывает, что у нас
есть другие обязанности ближе, которые сам
бог указал нам, и что мы можем рисковать собой, но не детьми».
Толстой пишет: «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только, чтобы не
было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими, свежими от
бога детьми, — я бы выбрал последнее».
Сенокос. «Все потонуло в море веселого, общего труда.
Бог дал день.
Бог дал силы. И день, и силы посвящены труду, и в нем самом награда. А для кого труд? Какие
будут плоды труда? — Это соображения посторонние и ничтожные».
—
Была одна девочка, да развязал
бог, постом похоронила.
Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от
бога, что люди эти
были точно такие же, как и он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми
было кем-то сделано что-то дурное, такое, чего не должно делать, и ему
было жалко их, и он испытывал ужас и перед теми людьми, которые
были закованы и обриты, и перед теми, которые их заковали и брили».
Что, например, может
быть безобразнее и достойнее сожаления, чем беременная женщина? Беременность — это уродство, болезнь, — это проклятие, наложенное на женщину
богом. «Умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни
будешь рождать детей». Только и остается женщине — покорно и терпеливо нести тяжелую «скорбь» и замирать от ужаса в ожидании грядущих мук и опасностей. Но не так для Толстого.
«Неужели они не простят меня, не поймут, как все это не могло
быть иначе? — думала Анна, с внутренним ужасом глядя на сына. — Пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что
бог меня сделал такою, что мне нужно любить и жить… Я не могу раскаиваться в том, что я дышу, что я люблю»…
Сострадание, любовь к братьям, к любящим; любовь к ненавидящим нас, к врагам; да. та любовь, которую проповедывал
бог на земле, — вот отчего мне
было жалко жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я
был жив».
Несомненно, это
есть та самая любовь, «которую проповедывал
бог на земле». Но не тот
бог, который воплотился в Христа, а тот, который воплотился в Будду. Сила этой любви — именно в ее бессилии, в отсечении от себя живых движений души, в глубоком безразличии одинаково ко всем явлениям жизни. Чем дальше от жизни, тем эта любовь сильнее. Соприкоснувшись с жизнью, она умирает.
Любить жизнь — любить
бога… А как раз в это время, — может
быть, в эту же ночь, — за несколько сот верст от Пьера лежит в Ярославле князь Андрей, брезгливыми к жизни глазами смотрит на невесту, сына, сестру и, толкуя слова
бога о птицах небесных, думает: «Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все мысли, которые кажутся так важны, — что они не нужны».
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни — теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может
быть. Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, — не веру в какие-нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого
бога».
Будем же вместе с Пьером жизнь называть
богом.
Это искание цели
было только искание
бога.
Одно только можно сказать: к такому
богу и к такой религии совершенно неприложимы слова Геффдинга о лазарете, подбирающем в походе усталых и раненых, — слова, которые так подходили к религии Достоевского. Скорее вспоминается Ницше: «Кто богат, тот хочет отдавать; гордому народу нужен
бог, чтобы приносить жертвы. Религия, при таких предусловиях,
есть форма благодарности. Люди благодарны за самих себя: для этого им нужен
бог».
Призывать человека к такому
богу, напоминать ему о нем — безумно, как безумно говорить горящему факелу: свети! Раз факел горит, он тем самым и светит… И художник Толстой не зовет к
богу, — не зовет так же, как не зовет и к добру. Одно, одно и одно он только говорит: живи!
Будет жизнь —
будет добро,
будет и
бог.
Древний эллин, — говорит он, — всегда знал и испытывал страхи и ужасы бытия, ему всегда
была близка страшная мудрость лесного
бога Силена.
Тот
бог, который царит в душе человека, для него и
есть истина жизни.
Аполлон не
будет для нас божеством, набрасывающим на истину блестящий покров «иллюзии», Дионис не
будет божеством, сбрасывающим этот светлый, обманчивый покров с «истины». И тот, и другой
бог будут для нас лишь фактами различного религиозного отношения к жизни.
Познакомимся же с обоими помимо Ницше, исследуем, каково
было отношение к жизни у эллина аполлоновского и у эллина дионисовского, что такое представляли из себя
боги Аполлон и Дионис. По времени своего царствования над душами эллинов Аполлон предшествовал Дионису. Рассмотрим сначала и мы аполлоновский тип отношения к жизни, как он выражается в поэмах Гомера и лирике Архилоха, с одной стороны, в самом образе Аполлона — с другой.
В том волнении радости и ожидания, которое
было в душе, я ясно увидел его — таинственного, темного
бога морских пучин.
В стихотворении своем «
Боги Греции» Шиллер горько тоскует и печалуется о «красоте», ушедшей из мира вместе с эллинами. «Тогда волшебный покров поэзии любовно обвивался еще вокруг истины, — говорит он, совсем в одно слово с Ницше. — Тогда только прекрасное
было священным… Где теперь, как утверждают наши мудрецы, лишь бездушно вращается огненный шар, — там в тихом величии правил тогда своей золотой колесницей Гелиос… Рабски служит теперь закону тяжести обезбоженная природа».
Только выражением переполнявшей душу эллина жизни и
были его прекрасные
боги.
Но ведь в лавр
была превращена нимфа, спасавшаяся от грубого насилия
бога. В камень превратилась дочь Тантала Ниоба от безмерной скорби по убитым
богами детям. Для верующего эллина это
были не красивые легенды, украшавшие природу, это
был самый подлинный ужас.
Не
было бы ни странствий Одиссея, ни самой Троянской войны, если бы
боги оставили людей в покое и с жестоким равнодушием не пользовались ими для своих целей.
Все время
боги становятся людям поперек дороги, ни на одну минуту не дают возможности свободно развернуть свои силы.
Боги предопределяют исход боя, посылают ужас на храбрых, сильными делают слабых, вырывают своих поверженных любимцев из-под копья и уносят их в темном облаке. Зевс посылает Агамемнону лживый сон, чтобы побудить его к бою, в котором греки
будут разбиты. Умирающий Патрокл знает, что поверг его не Гектор, с которым он сражался, а стоявший за Гектором Аполлон...
Сломить и укротить дух таких людей
было нелегко. Встретясь в схватке и с
богом, они не бледнели и не отступали...