Неточные совпадения
Перезвон в «Братьях Карамазовых» — «мохнатая, довольно большая и паршивая собака… Правый глаз ее
был крив, а левое ухо почему-то с разрезом. Она взвизгивала и прыгала, служила, ходила на задних лапах, бросалась на спину всеми четырьмя лапами вверх и лежала без движения, как мертвая… Коля, выдержав Перезвона определенное время мертвым, наконец-то свистнул ему: собака вскочила и пустилась прыгать от
радости, что исполнила свой долг».
«Все создания и вся тварь, каждый листик устремляется к слову, богу славу
поет, Христу плачет… Все — как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается… Ты для целого работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже велика тебе награда на сей земле: духовная
радость твоя… Знай меру, знай сроки, научись сему… Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно, ненасытимо люби, всех люби, все люби…»
«Тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в
радость, без которой жить человеку невозможно, а богу
быть, ибо бог дает
радость. Как я
буду там под землей без бога? Если бога с земли изгонят, мы под землей его встретим. И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн богу, у которого
радость! Да здравствует бог и его
радость!» (Дмитрий Карамазов).
«Мечтаю видеть и как будто уже вижу ясно наше грядущее, — говорит все тот же святой старец. — Ибо
будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего перед бедным, а бедный, видя смирение его, поймет (что поймет?!) и уступит ему, с
радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим, на то идет».
«Всякая тоска земная и всякая слеза земная —
радость нам
есть, а как
напоишь слезами своими под собою землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься».
«От распятия убежал!» В конце концов он соглашается на Америку, — и вот почему: «Если я и убегу в Америку, то меня еще ободряет та мысль, что не на
радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу, не хуже, может
быть, и этой!
«Добро», которое тут проявляет Наташа, уж, конечно, не отрицается живою жизнью. Напротив, оно
есть именно сама живая жизнь. И именно поэтому дико даже подумать, что душа Наташи живет — добром. Каким добром?! Наташа жизнью живет, а не добром; добро так же свободно и необходимо родится у нее из жизни, как родятся ее песни и
радость. И вот то самое, что у Вареньки является вялым без запаха цветком, превращается в цветок свежий и душистый, как только что сорванный в лесу ландыш.
«Кити теперь ясно сознавала зарождение в себе нового чувства любви к будущему, отчасти для нее уже настоящему ребенку и с наслаждением прислушивалась к этому чувству. Он теперь уж не
был вполне частью ее, а иногда жил и своею, не зависимою от нее жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от странной новой
радости».
«Весьма часто, в минуты раздражения, случалось, что муж с женой спорили, но долго потом после спора Пьер к
радости и удивлению своему находил не только в словах, но и в действиях жены свою ту самую мысль, против которой она спорила. И не только он находил ту же мысль, но он находил ее очищенною от всего того, что
было лишнего, вызванного увлечением и спором, в выражении мысли Пьера.
Старый князь Болконский сообщает дочери известие о гибели Андрея в аустерлицкой битве. «Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она
была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что-то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто
радость, высшая
радость, независимая от печалей и
радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая
была в ней».
Но и то горе, и эта
радость одинаково
были вне всех обычных условий жизни,
были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высшее.
Ближе потому, что в Стиве
есть жизнь, которой нет в тех, что весь он переполнен весельем и
радостью жизни.
Пил бы он не шампанское, а казенку, путался бы не с балеринами и француженками, а с слободскими девицами, — грешный и забубенный носитель неодолимой
радости жизни, всех кругом захлестывающий бушующим в нем морем добродушного, всепрощающего веселья.
Он видит, как люди устраивают себе внешне красивую, легкую, беструдовую жизнь, и видит, как миллионы других людей принуждаются работать за них и на них, отрывая себя от всех
радостей жизни. И люди, ослепленные привычкою, не замечают этой преступной нелепицы, думают, что иначе и не может
быть.
Так в конторе губернской тюрьмы считалось священным и важным не то, что всем животным и людям даны умиление и
радость весны, а считалось священным и важным то, что накануне получена
была за номером бумага».
В этой блаженной стране далекого будущего, там
будет свет,
радость, жизнь. Слабый отблеск золотого света чуть мреет в высоте, сквозь разрыв черных туманов. Рвись из пропасти, пробивай в скалах трудную дорогу вверх, верь в блаженную страну; мреющий золотой отблеск
будет светить тебе сквозь мрак и бурю, даст тебе силы к жизни и борьбе.
У них не
было храмов, но у них
было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с целым вселенной; у них не
было веры, зато
было твердое знание, что когда восполнится их земная
радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих, и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с целым вселенной…
Мы убеждаемся, что даже безобразное и дисгармоническое в жизни
есть только художественная игра, которую Воля, в вечном избытке своей
радости, ведет сама с собою, — игра созидания и разрушения индивидуального мира.
В том волнении
радости и ожидания, которое
было в душе, я ясно увидел его — таинственного, темного бога морских пучин.
Самое высокое и самое прекрасное, чем может человек прославить бога, что он должен нести ему, — это собственная
радость и счастье. Вот — основное положение аполлоновой религии. И чисто аполлоновскую, для нас такую чуждую мысль высказывает один поздний греческий писатель, географ Страбон, говоря так: «Хотя верно сказано, что люди тогда наиболее подражают богам, когда совершают добрые дела, но еще правильнее
было бы сказать, что люди наиболее уподобляются богам, когда они счастливы».
На саму
радость это накладывало торжественный, серьезный отпечаток и создавало такой тип религиозной жизни, которого мы, может
быть, уже не в состоянии даже представить себе.
И так
было у эллина со всякою
радостью.
Таков
был античный дух — в деятельности, наслаждении и лишении, в
радости и горе, в обладании и потере, в возвышении и уничижении всегда довольный прекрасной землею, на которой царит над нами такая переменчивая судьба».
Он жег себя огнем, колол кинжалами — и боли не
было; а если
была боль, то она давала только
радость.
Мать в таком состоянии могла растерзать собственного сына — и не
было жалости, а
была та же
радость.
В первобытные времена человек
был еще вполне беспомощен перед природою, наступление зимы обрекало его, подобно животным или нынешним дикарям, на холод и голодание; иззябший, с щелкающими зубами и подведенным животом, он жил одним чувством — страстным ожиданием весны и тепла; и когда приходила весна, неистовая
радость охватывала его пьяным безумием. В эти далекие времена почитание страдальца-бога, ежегодно умирающего и воскресающего, естественно вытекало из внешних условий человеческой жизни.
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота,
радость отлетели от нее. Повсюду кругом человека стояли одни только ужасы, скорби и страдания. И совершенно уже не
было в душе способности собственными силами преодолеть страдание и принять жизнь, несмотря на ее ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед человеком за зло и неправду мира. Это зло и неправда теперь опровергают для человека божественное существо жизни. Поэт Феогнид говорит...
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно
было не просто лишнею
радостью в жизни человека, — это необходимо иметь в виду, — оно
было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному человеку нести жизнь.
Нам сквозь даль времен могут
быть одинаково понятны и горе персов по поводу их поражения, и
радость греков.
И здесь опять в центре трагедии
были не подвиги эллинского мужества, не
радость победы, а скорбь персов о гибели их могущества!
Как же далеко ушел прочь от Аполлона теперешний трагический грек с его нездоровым исканием скорби во что бы то ни стало!
Радостью и счастьем должен
был служить человек Аполлону. Теперь же самую чистую, беспримесную
радость он умудрялся претворить в скорбь, умудрялся увидеть в ней только напоминание о тленности и преходимости всего человеческого. Не верь жизни! Не возносись! Помни о черных силах, неотступно стоящих над человеком!
Но силою и величием человеческого духа оно преодолено;
есть страдания,
есть смерть, но нет ужаса, а вместо него — поднимающая душу
радость борьбы, освящение и утверждение жизни даже в страданиях и смерти, бодряще-крепкое ощущение, что «на свете нет ничего страшного».
О, не совсем так! Люты
были старинные времена, люди стыдились тогда не того, чего стыдимся мы; вкусна
была для них жизнь, и язык их
был чист. Но всегда человек — с тех пор, как он стал человеком, — стоял выше отъединенной от мира «
радости и невинности зверя». Он чувствовал свою общность с другими людьми, с народом, с человечеством. И он знал то, чего не знает зверь, — стыд.
Услышит это Аполлон и с омерзением отшатнется от Ницше: если лютый, не знающий стыда Ахиллес — дикий лев, то ведь Цезарь Борджиа — просто подлая гиена, а «
радость и невинность зверя»
есть и в гиене, хотя она и питается падалью. Но вглядится Аполлон попристальнее в грозное лицо Ницше, вглядится — и рассмеется, и махнет рукою, и пренебрежительно повернется к нему спиной.
Аполлон мог на минуту обмануться, слыша мужественные призывы Ницше к верности земле и к светлой
радости жизни. Но достаточно
было ему взглянуть на это искаженное мукою лицо, на эти экстатические глаза, полные
радости, «которую знает только самый страдающий», чтобы сказать: «Нет, этот — не из моих сынов, не из моих учеников и сопричастников». И с суровым равнодушием Аполлон отвернулся от него.
Да, умереть! Уйти навек и без возврата
Туда, куда уйдет и каждый из людей (и зверей).
Стать снова тем ничто, которым
был когда-то,
Пред тем, как в мир прийти для жизни и скорбей.
Сочти все
радости, что на житейском пире
Из чаши счастия пришлось тебе испить,
И согласись, что, чем бы ни
был ты в сем мире,
Есть нечто лучшее, — не
быть.
Вернее всего, проживет он жизнь, угрюмо кипя непрерывным, беспричинным раздражением, которое накапливают в душе вялая кровь и голодающие по воздуху легкие;
будет он в свой черед лупить учеников, смертным боем бить жену, сам не зная, за что; и в одном только
будет для него жизнь,
радость, свет — в водке; для нее он и заказ спустит, и взломает женин сундук…
Но насмешкою
было бы призывать мальчика к
радости жизни, говорить ему о великой, священной самоценности жизни, даже если бы теперь же вырвать его из подвала и вывести на воздух и солнце. Безвозвратно выпита из него живая кровь, выедена сила жизни. В какой угодно обновленный строй он вошел бы бессильным на счастье, и в лучшем случае жизнь открылась бы ему только как веселая пирушка.