Что же это за странная душевная тупость — думать о каком-то счастье, суетливо устраивать мимолетную жизнь, стремиться, бороться, чего-то желать и ждать.
В предсмертном письме Ставрогин пишет: «Я могу пожелать сделать доброе лицо и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого, и тоже чувствую удовольствие.
«В углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов и стоял ужасно странно — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться.
Вдруг бросается мне на шею, целует и клянется, что она будет мне верною и доброю женою, что всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только «одно мое уважение».
Измученный жестокостями жизни, библейский Иов «ко вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с богом». Новый Иов, Достоевский, выступает на это состязание. И не было со времен Иова таких разрушительных, колеблющих небо вопросов, с какими идет на «страже человеков» Достоевский. Все его произведения — такие буйные вопросы, и увенчание их — знаменитый «бунт» Ивана Карамазова.
«Чего хотеть, чего желать? — пишет Толстой в «Люцерне». — Вот она, со всех сторон обступает тебя красота и поэзия. Вдыхай ее в себя широкими, полными глотками, насколько у тебя есть силы, наслаждайся, чего тебе еще надо! Все твое, все благо!»
В «Утре помещика» князь Нехлюдов открывает ту же — «ему казалось, — совершенно новую истину» о счастье в добре и самоотвержении. Но так же, как Оленин, он убеждается в мертвенной безжизненности этой истины. «Иногда я чувствую, что могу быть довольным собою; но это какое-то сухое, разумное довольство. Да и нет, я просто недоволен собою! Я недоволен, потому что я здесь не знаю счастья, а желаю, страстно желаю счастья».
Но в глубине своей души, чем ближе он узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, может быть, и не есть качество, а напротив, недостаток чего-то, не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, — того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
«Жалкий твой ум, жалкое то счастье, которого ты желаешь, и несчастное ты создание, само не знаешь, чего тебе надобно… Да дети-то здраво смотрят на жизнь: они любят и знают то, что должен любить человек, и то, что дает счастье, а вас жизнь до того запутала и развратила, что вы смеетесь над тем, что одно любите, и ищете одного того, что ненавидите, и что делает ваше несчастие».
Катюша окончательно отказывается от брака с Нехлюдовым и решает выйти замуж за ссыльного Симонсона. Известие огорчает Нехлюдова. «Ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушало исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уж не была так значительна».
Левин вполне прав, когда в стремлении своего брата Кознышева к общественной деятельности видит недостаток силы жизни, — «того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного». Но как раз в семидесятых годах, — а эту именно эпоху и рисует «Анна Каренина», — русская жизнь дала редкие по чистоте и яркости типы людей, которых к общественной деятельности и борьбе вела поразительная по своей огромности сила жизни.
— Во-первых, не качайся, пожалуйста. А во-вторых, дорога не награда, а труд. И я желал бы, чтоб ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для того, чтобы получить награду, то труд тебе покажется тяжел; но когда ты трудишься, любя труд, ты в нем найдешь для себя награду.
Толстой пишет: «Жизнь, казалось, была такая, какой лучше желать нельзя: был полный достаток, было здоровье, был ребенок, и у обоих были занятия». Анна много читает по вопросам, занимающим Вронского, является незаменимым помощником в его делах. Все между ними есть. Чего же нет? Вот чего...
И с ужасом, с отчаянием убедится человек, что свобода, которой он так страстно желает, не для него, что «не в силах слабая человеческая душа вместить столь страшного дара».
Исправлять природу, пытаться направить ее по своему человеческому разумению — это для Толстого такое же смешное безумие, как если бы человек, желая улучшить форму цветка, стал вывертывать его из бутона и по своему вкусу обрезывать лепестки.
«Он раскрыл глаза, надеясь увидеть, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, взяты или спасены пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего, кроме неба, — высокого неба, неясного, но все-таки неизмеримо высокого с тихо ползущими по нему серыми облаками.
Рядом и как будто в противоречие с этим Андрей радуется тому, что над ним остановились люди. «Он желал только, чтобы эти люди помогли ему и возвратили его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною, потому что он так иначе понимал ее теперь».
«Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, — думал князь Андрей. — Пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, — наша жизнь кончена!» Во время этого путешествия князь Андрей как будто вновь обдумал всю свою жизнь и пришел к тому же прежнему успокоительному и безнадежному заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая».
«Высокое, вечное небо» научило его только одному: что в мире все ничтожно, что нужно доживать свою жизнь, «не тревожась и ничего не желая». Чего не могло сделать высокое небо, сделала тоненькая девушка с черными глазами: отравленного смертью князя Андрея она снова вдвинула в жизнь и чарами кипучей своей жизненности открыла ему, что жизнь эта значительна, прекрасна и светла.
— Платон Каратаев… Он — не понял бы; а впрочем, может быть, что да… Нет, не одобрил бы! — сказал Пьер, подумав. — Что он одобрил бы, это нашу семейную жизнь. Он так желал видеть во всем благообразие, счастье, спокойствие»…
Трагедия постоянно ставит вопрос: откуда зло в мире? И неуверенно отвечает: от самого человека, от его «гордости», от небрежения божескими законами. Но то и дело сама же опровергает себя. Ни Эдип, ни Филоктет, ни Антигона не заслужили обрушившихся на них бедствий. И повторяется вековечная история библейского Иова. Человек «ко Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с богом». Ведомая на казнь Антигона спрашивает...
«Разве не представляется необходимым, чтобы человек этой трагической культуры, для самовоспитания к строгости и ужасу, возжелал нового искусства. искусства метафизического утешения трагедии?»
«Новой воле учу я людей: желать того пути, которым слепо шел человек, и назвать его хорошим, и больше не красться от него в сторону, подобно больным и умирающим!»
Кто возжелает всем сердцем, всею душою, всем помышлением оставить сей многопрелестный мир; кто нераздвоенным умом, несомненно, без рассужденья, обещается идти в благо-утешное пристанище, тому чудныя врата сокровеннаго града отворятся…
Увянет лепота женская, отлетит мужское желание и «тако возжелают седьм жен единова мужа», но в это время «изомрут младенцы в лонех матернех» и некому будет хоронить мертвых.