Неточные совпадения
Грандиозность происходящего не вмешается в непосредственное сознание участников, а катастрофическому
чувству жизни упрямо (и по-своему даже правомерно) противится обыденное, «дневное» сознание
с его привязанностью к «месту» [«Любовь к месту» (amor loci) как синоним мещанства
С. Н. Булгаков подробно анализирует и критикует в брошюре «Война и русское самосознание» (М., 1915).].
Вспоминая свою встречу
с ним в Гаспре в 1902 г.,
С. Н. Булгаков писал: «Я имел неосторожность выразить свои
чувства к Сикстине, и одного этого упоминания было достаточно, чтобы вызвать приступ задыхающейся, богохульной злобы, граничащей
с одержанием.
Страницы, посвященные Кантом анализу эстетического
чувства, в этом смысле принадлежат симптоматически к числу наиболее у него интересных, ибо здесь
с полной ясностью обнаруживается недостаточность его рационализма.
Т. 5.
С. 296).], и в то же время оно притязает на объективность и общезначимость своих оценок, что и приводит Канта к постановке вопроса: «как возможны синтетические суждения a priori в области эстетики?» Художественный вкус поэтому становится у Канта «Vermögen» [Способность, возможность, сила (нем.).] и рассматривается как аналогичная разуму способность a priori оценивать сообщаемость (Muttheilbarkeit)
чувств, которые связаны
с данным представлением (без посредства понятия) (160) [«Вкус можно было бы даже определить как способность суждения о том, чему наше
чувство придает всеобщую сообщаемостъ без посредства понятия» (Кант И. Соч...
А если… если мои детские, святые
чувства, когда я жил
с Ним, ходил пред лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплеванная, загаженная, если все это правда, а то, мертвящее и пустое, слепота и ложь?
Но чем больше изменяли мне все новые боги, тем явственнее подымались в душе как будто забытые
чувства: словно небесные звуки только и ждали, когда даст трещину духовная темница, мною самим себе созданная, чтобы ворваться к задыхающемуся узнику
с вестью об освобождении.
В душе человеческой появляется сознание неабсолютности и внебожественности, а следовательно, относительности и греховности своего бытия, но одновременно зарождается и стремление освободиться от «мира», преодолеть его в Боге; другими словами, вместе
с религиозным самосознанием в человеке родится и
чувство зла, вины, греха, отторженности от Бога, а равно и потребность спасения и искупления.
Вера в Бога рождается из присущего человеку
чувства Бога, знания Бога, и, подобно тому как электрическую машину нельзя зарядить одной лекцией об электричестве, но необходим хотя бы самый слабый заряд, так и вера рождается не от формул катехизиса, но от встречи
с Богом в религиозном опыте, на жизненном пути.
В отношении же к духовному нет необходимости, чтобы это общее
чувство разделялось на пять
чувств, как бы на пять окон… но, пребывая всецело единым
чувством, оно имеет
с собой и в себе пять
чувств (или, точнее сказать, более), поколику все они едино суть…
Религиозная жизнь, по IIIлейермахеру, является третьей стороной жизни, существующей рядом
с двумя другими, познанием и действованием, и выражает собой область
чувства, ибо «такова самобытная область, которую я хочу отвести религии, и притом всецело ей одной… ваше
чувство… вот ваша религиозность… это не ваши познания или предметы вашего познания, а также не ваши дела и поступки или различные области вашего действования, а только ваши
чувства…
Таковы исключительно элементы религии, но вместе
с тем все они и принадлежат сюда; нет
чувства, которое не было бы религиозным (курс. мой), или же оно свидетельствует о болезненном и поврежденном состоянии жизни, которое должно тогда обнаружиться и в других областях.
«Человек не должен ничего делать из религии, it должен все делать и осуществлять
с религией; непрерывно, подобно священной и музыке, религиозные
чувства должны сопровождать его деятельную жизнь, и нигде и никогда он не должен терять их».
Мы не притязаем иметь Бога в
чувстве иначе, чем через впечатления, возбужденные в нас миром, и только в этой форме я мог говорить о Нем… тот, кто это отрицает,
с точки зрения своего
чувства и переживания будет безбожником» (102, ср. далее 103).
Если признать, что действительно
чувство, во всей его неопределенности, есть главный или существенный орган религии, то это значило бы не только лишить религию принадлежащего ей центрального, суверенного значения и поместить ее рядом и наравне
с наукой, моралью, эстетикой, а в действительности даже и низке их, но, самое главное, сделать религию слепой сентиментальностью, лишить ее слова, навязать ей адогматизм и алогизм.
Теория Шлейермахера, выражаясь современным философским языком, есть воинствующий психологизм, ибо «
чувство» утверждается здесь в его субъективно-психологическом значении, как сторона духа, по настойчиво повторяемому определению Шлейермахера (см. ниже), а вместе
с тем здесь все время говорится о постижении Бога
чувством, другими словами, ему приписывается значение гносеологическое, т. е. религиозной интуиции [Только эта двойственность и неясность учения Шлейермахера могла подать повод Франку истолковать «
чувство» как религиозную интуицию, а не «сторону» психики (предисл. XXIX–XXX) и тем онтологизировать психологизмы Шлейермахера, а представителя субъективизма и имманентизма изобразить пик глашатая «религиозного реализма» (V).], а именно это-то смещение гносеологического и психологического и определяется теперь как психологизм.
Ибо
чувство само по себе, чистое
чувство, совершенно не способно дать то, без чего нет и не может быть религии: ЕСИ, ощутить Бога, связь
с которым и есть религия.
Чувство может иметь самое разнообразное и притом случайное содержание: «Бог, если он открывается (ist) в
чувстве, не имеет никакого преимущества перед самым дурным, но на той же почве рядом
с сорной травой вырастают и царственные цветы» (Hegel's Religionsphilosophie, Diederichs, 75) [Ср.: Гегель.
Т. 1.
С. 305.]. «Поэтому, если существование Бога доказывается в нашем
чувстве, то и оно является столь же случайным, как и все другое, чему может быть приписано бытие.
Чувство, по мнению Гегеля является у человека общим
с животным, которое не имеет религии (причем Гегель, конечно, прибавляет, что Gott ist wesentlich im Denken [«Бог существенно есть в религии» (там же.
«Soll daher die Religion nur als Gefühl sein, so verglimmt sie zum Vorstellunglosen wie zum Handlungslosen und, verliert sie jeden bestimmten Inhalt» (78) [«Поэтому, если религия существует только как
чувство, она угасает, превратившись в нечто, лишенное представления и не связанное
с действиями, и теряет всякое определенное содержание» (там же.
С. 308).].
«Ревностное и доставляющее наслаждение занятие христианским искусством не только не говорит о положительном отношении к религиозному его содержанию, напротив, свидетельствует о таком отчуждении и отдалении от его живого религиозного содержания, что уже исчезла склонность к оппозиции против связанного
с ним искусства и уступила место объективному историко-эстетическому отношению» (41). «Поэтому эстетическое религиозное
чувство не есть подлинное и серьезное религиозное
чувство» (39), хотя, конечно, этим не отрицается вспомогательная роль искусства для религии.
Если справедливо сравнение
чувства в религии
с музыкой, то ведь музыка не есть высший род искусства и вообще деятельности духа, ибо оно бессловесно, бессмысленно, алогично.
Может показаться неожиданным, если в «теологии
чувства» рядом
с Шлейермахером мы поставим Канта.
Близость Канта
с Шлейермахером определяется тем, что и Кант религиозному (т. е. у него моральному)
чувству стремится придать алогический или, на его языке, «практический» характер.
Следует отметить как общую черту отрицательного богословия, что в большинстве случаев оно вырастает на почве повышенного мистического
чувства, неразрывно связано
с мистикой.
Подобным же образом расправляется он и
с христианским учением о Боге-Любви, усматривая в нем антропоморфизм, ибо абсолюту здесь приписывается человеческое «
чувство» (ib. 290, ел.).
Замечательно, что, как только притупляется специфическое
чувство тварности, или созданности из ничего, и тем самым мир сливается
с Абсолютным, становясь его модусом или ипостасью, — он одновременно делается призрачным, лишается самобытности, и пантеизм (или космотеизм) наказуется акосмизмом.
Самое сознание временности,
с его жгучестью и остротой, порождено
чувством сверхвременности, не-временности жизни, оно родится лишь при взгляде во время из вечности.
Это учение Беме глубоко чуждо духу Каббалы, знакомство
с которой у него несомненно, ибо эротическая метафизика Каббалы, при некотором внешнем сходстве
с бемизмом (исходный андрогинизм Адама), проникнута
чувством глубочайшей изначальности и реальности пола.
В тотемизме, столь распространенном в истории, проявляется та же интуиция всеживотности человека, причем, избирая определенное животное своим тотемом и изображая его на своем гербе или знамени, данное племя выражает этим
чувство нарочитой связи
с ним, особенной подчеркнутости этого свойства в своем характере.
В раю и самый половой акт не мог соединяться
с обычным в настоящее время
чувством стыдливости, тогда и самые половые органы не считались срамными, и самое
чувство стыда при виде наготы человеческого духа появилось как результат расстройства гармонии между духом и плотью.
При рождении нового ребенка вдруг становится ясным и достоверным, что вновь родившийся на самом деле всегда существовал у своих родителей, извечно
с ними, и даже не может быть представлен для них несуществующим [И для этого
чувства находится многое объясненным в учении А. Н. Шмидт.].
Носители прежней власти, теряя веру в церковную для нее опору и живое
чувство религиозной связи
с подданными, все больше становились представителями вполне светского абсолютизма, борющегося
с подданными за свою власть под предлогом защиты своих священных прав: священная империя, накануне своего падения, вырождается в полицейское государство, пораженное страхом за свое существование.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как
с вашим сердцем и умом // Быть
чувства мелкого рабом?
Что ж, если вашим пистолетом // Сражен приятель молодой, // Нескромным взглядом, иль ответом, // Или безделицей иной // Вас оскорбивший за бутылкой, // Иль даже сам в досаде пылкой // Вас гордо вызвавший на бой, // Скажите: вашею душой // Какое
чувство овладеет, // Когда недвижим, на земле // Пред вами
с смертью на челе, // Он постепенно костенеет, // Когда он глух и молчалив // На ваш отчаянный призыв?
Негодованье, сожаленье, // Ко благу чистая любовь // И славы сладкое мученье // В нем рано волновали кровь. // Он
с лирой странствовал на свете; // Под небом Шиллера и Гете // Их поэтическим огнем // Душа воспламенилась в нем; // И муз возвышенных искусства, // Счастливец, он не постыдил: // Он в песнях гордо сохранил // Всегда возвышенные
чувства, // Порывы девственной мечты // И прелесть важной простоты.
Им овладело беспокойство, // Охота к перемене мест // (Весьма мучительное свойство, // Немногих добровольный крест). // Оставил он свое селенье, // Лесов и нив уединенье, // Где окровавленная тень // Ему являлась каждый день, // И начал странствия без цели, // Доступный
чувству одному; // И путешествия ему, // Как всё на свете, надоели; // Он возвратился и попал, // Как Чацкий,
с корабля на бал.
Опершись на плотину, Ленский // Давно нетерпеливо ждал; // Меж тем, механик деревенский, // Зарецкий жернов осуждал. // Идет Онегин
с извиненьем. // «Но где же, — молвил
с изумленьем // Зарецкий, — где ваш секундант?» // В дуэлях классик и педант, // Любил методу он из
чувства, // И человека растянуть // Он позволял — не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства, // По всем преданьям старины // (Что похвалить мы в нем должны).