Вера не отрицает гнозиса, напротив, она порождает его и оплодотворяет: «Возлюби Господа Бога твоего
всем сердцем твоим, и всей душою твоею (т. е. волею), и всем разумением твоим (т. е. гнозисом)» (Мф. 22:37), и, конечно, дух, загоревшийся верою, принесет ее огонь и свет во все области своего творчества.
Неточные совпадения
Бога, конечно, не физическим органом слуха, но слышал
сердцем,
всем существом своим, и слово Божие звучало громче, чем
все громы мира, убедительнее и достовернее, чем
все его разумение...
Как будто завеса, отделявшая меня от других, спала, и мне открылся в
сердцах их
весь мрак, горечь, обида, озлобление, страдание.
Он «стучит в дверь» человеческого
сердца, не откроется ли она, но и во
всем Своем всемогуществе Он не может открыть ее силой, ибо это значило бы уничтожить свободу, т. е. самого человека.
Она есть высшая и последняя жертва человека Богу — собой, своим разумом, волей,
сердцем,
всем своим существом,
всем миром,
всею очевидностью, и есть подвиг совершенно бескорыстный,
все отдающий и ничего не требующий.
Герои веры, религиозные подвижники и святые, обладали различными познавательными способностями, иногда же и со
всем не были одарены в этом отношении, и, однако, это не мешало их чистому
сердцу зреть Бога, ибо путь веры, религиозного ведения, лежит поверх пути знания [Вот какими чертами описывается религиозное ведение у одного из светильников веры.
В этих словах выражается пафос
всего платонизма, а в признаниях Алкиви-ада-Платона говорит здесь сама Психея, ощутившая эрос своего бытия: «когда я его слышу,
сердце бьется у меня сильнее, чем у корибантов, и слезы льются от его слов; вижу, что со многими другими происходит то же.
«Ибо
все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божий. Потому что вы не приняли Духа рабства, чтобы опять жить в страхе, но приняли духа усыновлений, которым взываем: Авва, Отче! Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы — дети Божий» (Рим. 8:12-4). «А как вы сыны, то Бог послал в
сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва, Отче!» (Гал. 4:3–6), а от небесного Отца «именуется всякое отечество на небесах и на земле» (Ефес. 3:15).
У безгрешного человека царило одно основное стремление, с которым согласованы были
все остальные: любить Отца волею, мыслью,
сердцем и познавать Его в мире.
Но третий ключ, холодный ключ забвенья,
Он слаще
всех жар
сердца утолит.
Оно должно лелеять ее в
сердце, сознавая в то же время
всю ее неразрешимость средствами искусства, хотеть непосильного и невозможного, стремясь «в божественной отваге себя перерасти».
Нужно было пережить
всю горечь секуляризованной общественности и жгучую тоску религиозной безответности, нужно было социологически прозреть, чтобы воочию увидать косную социальную материю и ощутить
всю тяжесть ее оков, дабы зажглось в
сердцах первое чаяние ее просветления, встал новый вопрос к небу, и в человечестве послышался новый зов — к религиозной, общественности.
И до известной степени
все мирское «прогоркло» или безвкушено для того, чье
сердце пронзено стрелою христианства и ноет его сладкою болью, кто обожжен его огнем.
И поделом: в разборе строгом, // На тайный суд себя призвав, // Он обвинял себя во многом: // Во-первых, он уж был неправ, // Что над любовью робкой, нежной // Так подшутил вечор небрежно. // А во-вторых: пускай поэт // Дурачится; в осьмнадцать лет // Оно простительно. Евгений, //
Всем сердцем юношу любя, // Был должен оказать себя // Не мячиком предрассуждений, // Не пылким мальчиком, бойцом, // Но мужем с честью и с умом.
Этот чубарый конь был сильно лукав и показывал только для вида, будто бы везет, тогда как коренной гнедой и пристяжной каурой масти, называвшийся Заседателем, потому что был приобретен от какого-то заседателя, трудилися от
всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими от того удовольствие.
Хлестаков. Прощайте, Антон Антонович! Очень обязан за ваше гостеприимство. Я признаюсь от
всего сердца: мне нигде не было такого хорошего приема. Прощайте, Анна Андреевна! Прощайте, моя душенька Марья Антоновна!
Неточные совпадения
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я
всё их помню, и во сне // Они тревожат
сердце мне.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое
сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял еще полураскрытый». //
Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым
сердце посвящали, // Не
все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
И шагом едет в чистом поле, // В мечтанья погрузясь, она; // Душа в ней долго поневоле // Судьбою Ленского полна; // И мыслит: «Что-то с Ольгой стало? // В ней
сердце долго ли страдало, // Иль скоро слез прошла пора? // И где теперь ее сестра? // И где ж беглец людей и света, // Красавиц модных модный враг, // Где этот пасмурный чудак, // Убийца юного поэта?» // Со временем отчет я вам // Подробно обо
всем отдам,
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для
сердца дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от
всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье свою.