Вадим Петрович проснулся поздно, с головной болью и ломом в ногах. Он спал в обширном, несколько низковатом кабинете мезонина. Нижний этаж его дома стоял теперь пустой. В мезонине долго жил даром его дальний родственник, недавно умерший. С тех пор мезонин не отдавался внаем и служил для приездов барина.
Газеты, поданные Капитаном, произвели в Вадиме Петровиче новый наплыв раздражения. Он стал просматривать пестро напечатанные столбцы одного из местных листков и на него пахнуло с них точно из подворотен где-нибудь в Зарядье или на Живодерке. Тон полемики, остроумие, задор нечистоплотных сплетен, липкая пошлость всего содержимого вызвали в нем тошноту и усилили головную боль.
"Типун тебе на язык!" — выбранился Стягин про себя, волоча одну ногу. Ходить было можно, но в правом колене боль не стихала, совсем для него новая. Лебедянцев болтал зря: ни ревматизмом, ни подагрой он не обзаводился.
— Не глупости! — задорно возразил Лебедянцев. — Вернейшее средство, говорю я тебе. Не здесь же ты схватил эту боль!.. Ты посмотри, какая у нас погода стоит! Что твоя Ницца!
Боль не проходила, но Стягин старался лежать спокойнее. Во всем теле чувствовал он жар и зуд; голова болела на какой-то особенный, ему непонятный манер. Он даже не допил поданного стакана чая.
Вадима Петровича начинало брать раздражение и на бывшего своего дядьку. Страх заболеть серьезно в этой противной для него Москве начал охватывать его и делал самую боль еще жутче.
Четвертый день он болен, и болен не на шутку. Голова свежее и в теле он не ощущает большой слабости, но в обоих коленах, особенно в правом, образовалась опухоль, да и вся правая нога опухла в сочленениях, и боль в ней не проходила, временами, по ночам и днем, усиливалась до нестерпимого нытья и колотья.
— Послушай, Лебедянцев, — больной выпрямился и сидел бледный, обливаясь потом, пересиливая боль, — послушай! Зачем ты мне прислал этого костоправа, подлекаря? Разве можно выносить его тон? И ты его приятель!.. Он тебе говорит: дружище! Это твои приятели!.. Вот до чего ты опустился!.. Ты миришься со всею этою грубостью, со всем этим доморощенным свинством!
Бодрости еще очень мало в душе Вадима Петровича. Всего больше удручает его постоянное лежанье. В груди он тоже стал ощущать боль и смертельно боится, что у него не ревматизм, а подагра, которая подбирается к сердцу, — и тогда конец.
Та до сих пор чужда всякого научного интереса. Для нее серьезная книга только « un bouquin». Она находит пустым занятием чтение всяких таких «bouquins» и смотрит на него, как на лентяя, не знающего, как занять свои досуги. Когда ему случалось заболевать в Париже, она еле-еле способна была прочитать ему несколько столбцов из «Figaro», и ее чтения — картавого, трескучего и малограмотного — он почти не выносил, даром что у ней парижский акцент.
Посредине комнаты Вадим Петрович постоял еще несколько минут. Ему хотелось сесть в сани и поехать к Лебедянцеву, но доктор не разрешил ему выезд. Можно простудиться и опять слечь. Эта мысль не испугала его… Не умрет! С такими припадками ревматизма еще можно помириться. А заболей он — Лебедянцев пришлет Веру Ивановну.
Он пошел пешком обедать к Лебедянцеву, и этот конец, — даже и по-московски не маленький, — не утомлял его. Он бодрым шагом спустился к Пречистенке. Зима принесла с собой полное освобождение от ревматических болей, чего он никак не ожидал. Сухой холод выносил он прекрасно.
Не стесняясь его присутствием, она возилась с своим ребенком и однажды, когда у ней вдруг закружилась и заболела голова, из его рук приняла ложку лекарства.
Затем ему пришлось испытать труд углекопа, матроса, слуги в трактире, а 22 лет он заболел воспалением легких и, выйдя из больницы, решил попытать счастья в Лондоне.
Такие мы все. Вспоминаем друг о друге к концу жизни, когда кто тяжело заболеет или помрет. Вот тогда вдруг становится всем нам ясно, кого потеряли, каким он был, чем славен, какие дела совершил.