Подъезд был, однако, приделан уже позднее, когда пошла мода на подъезды с улицы, — прежнее крыльцо с длинным вырезанным навесом помещалось на дворе, с переулка.
Ездоков не видать что-то еще было ниоткуда, ни со стороны площади, где стоял суд, ни от спуска по переулку, где издали белели полные инея липы и клены барского запущенного сада.
Они помолчали. Слышно было только похрапывание одной лошади, серой в яблоках, норовившей достать языком свою товарку, бурую… Лошади были в дружбе, хотя и стояли на разных дворах.
Ванька в мужицком кафтане начал прислушиваться к их разговору. Его пошевни стояли поодаль от саней молодого парня. На эту биржу заехал он покормить лошадь и уже подвязал ей торбу… Он замечал, что лихачи на него косятся, и уехал бы, да надо было дать лошаденке пожевать овсеца.
Извозничал он в губернском городе первую зиму, был из соседнего уезда, городские порядки еще мало знал, и выручки у него не спорились. Только на чугунку да с чугунки приводилось довезти путевого седока, а так, по городу, целыми часами никого или за самую нищенскую цену. Особенно барыни! Те и на вокзал норовят за гривенник доехать; да гривенник еще ничего, а то восемь, семь копеек.
Так перебирал про себя деревенский, поглядывал больше на обоих лихачей, чем на прохожих. Ему было тут жутко, да и зябнуть он начал в плоховатом полушубке и в старых, невысоких валенках.
От гостиницы они уехали потому, что ничего стоящего там не было. И там простояли зря. Время тугое. Проезд средний, больше мелкий купец. Помещики съезжаться начнут позднее, недели через три. К святкам подойдут и выборы.
Все посжалось. И губернатора-то не признаешь, не будь он генерал: так себе старик, живет один, лошадей держит пару, плохоньких, часто извозчика берет… Его губернатор зовет по имени-отчеству.
Сани с полостью, на вороном рысаке, уже поравнялись с дальним углом розового дома. В санях видна была фигура барина, в ильковой шубе и бобровой шапке-боярке.
— Про Гаярина баяли!.. Коли это Александр Ильич… то мы его довольно знаем. Мы завьяловские… барыни… супруги их, значит… От папеньки вотчина досталась. И ее знаем… Еще когда маленькая была… по летам-то у нас больше живали… Вот мне про кого!..
— Ишь ты! — насмешливо выговорил Гришка и стал глядеть вбок на Ваньку. — А ты, дяденька, нам отрапортуй: правда ли, что Александр Ильич, как еще молоденький был, чем там ни на есть проштрафился в Питере и как, ровно слыхали мы, под присмотром жил у себя в вотчине?.. Еще перед тем, как ему жениться…
— Да по-мужицки одеваться учал, и как следует — рубаха, портки… Чуть сенокос али жнитво — ремешок на голову взденет и пошел сам косой отмахивать. Однако жив этом его ограничили… Потому присмотр был строгий.
По некоторым подробностям можно было распознать покой старинного помещичьего дома: по косякам окон и дверей, по притолкам и потолкам и по тому, как стоят печи.
Там нарочно было мало мебели, для воздуха, обои светлые, на окнах короткие драпировки, по полу натянуто зеленое сукно, кровать железная, узкая, с байковым одеялом, на стене собрание ружей, два шкапа, кушетка, обширный умывальный стол с педалью и туалетный со множеством разных щеток и щеточек.
Вся эта комната была устлана восточными коврами, и в ней звук шагов совершенно пропадал. Запах дорогих сигар и каких-то тонких духов, доходивший из спальни, куда вела стеклянная низкая дверь, подходил к убранству этого не очень высокого, но поместительного покоя, драпированного, по-заграничному, темно-красным сукном.
В кабинете Гаярин подошел к бюро, выдвинул один из ящиков и положил в него депешу. На письменном столе и по всей комнате замечался порядок, редко бывающий у самых аккуратных русских. Каждая вещь лежала и стояла на своем месте, но без жесткости и педантства, как будто даже с некоторою небрежностью, но над всем был неизменный надзор острых, темно-серых глаз хозяина.
Обыкновенно лицо было бескровное, желтоватое, с чертами утомления, вдоль носа, которому вырез ноздрей, неправильный, но своеобразный, придавал несомненную пленительность.
Письмо было дописано. Она его не стала перечитывать, ей не хотелось еще звонить, чтобы зажгли лампу, не хотелось зажигать свечей на своем столе; она любила эти зимние сумерки в ясные дни, с полосой ярко-пурпурного заката, видной из ее окон, в сторону переулка, позади извозчичьей биржи.
От всех этих забот она не отказывалась, но муж давно уже начал заниматься и домовым хозяйством, еще в деревне. Она стала болезненна, после того как сама выкормила детей, и сына Сережу, и дочь Лили. Вести хозяйство было ей иногда в тягость. Он это заметил и устранил ее.
Теперь, в городе, с того времени, как она осталась без детей, досугу у ней очень много… Она рада была бы войти в хозяйство, но так уж заведено, а Александр Ильич не любит, чтобы менялось то, что раз заведено. С этою чертой его характера, и не с нею одной, бороться трудно, да она и не желает.
Прежде, когда они были еще маленькие, и речи никогда не заходило о том, чтобы отдать их в привилегированные заведения, особенно сына в лицей, в тот лицей, где отец сам учился и откуда вынес самое недружелюбное отношение к таким"местам систематической порчи", — так он тогда выражался… И об институтах он не иначе говорил как с насмешкой.
А когда подошел им возраст"готовиться", явились на очередь и"лицей"и"институт". Она, впервые, сильно протестовала и не отстояла своего протеста. Это желание отца было первым признаком того, что прежний Гаярин, тот человек, в которого она уверовала девушкой, чьею женой стала после тяжкой борьбы, уже покачнулся.
Вышло так, что Сережа попал в подготовительное училище, а Лили в тот же год отвезена была в Смольный, — разумеется, в дворянское отделение, а не в Елизаветинское.
Сейчас она писала о детях кузине, княгине Мухояровой, лучшему своему другу. Сестра ее живет тоже в Петербурге, но с ней она никогда не была дружна. Она даже не очень любит, чтобы Сережа ходил к тетке по воскресеньям на целый день.
Все-таки лучше было узнать, на сколько приборов накрывают, — обедали они в зале, — и спросить у Александра Ильича, можно ли ей остаться в том же платье? Она узнает и то, кончил ли он переодеваться. К нему она не входит в спальню, когда он занимается своим туалетом, да и в кабинете не любит ему мешать неожиданным приходом.
В спальне, сидя уже одетым перед туалетным зеркалом, Александр Ильич медленно расчесывал бороду, разделяя ее на две большие пряди. Даже и при таких занятиях он не мог не думать… Фатовства в нем не было. Он видел в зеркале красивое лицо мужчины с тонким профилем, еще молодое, способное произвести впечатление не на одну женщину…
Но о женщинах он всего меньше думал. Если его потянуло из деревни, то уж, конечно, не за тем, чтобы искать здесь нетрудной интриги с какою-нибудь местною дамой… Иметь в числе знакомых тонко воспитанную женщину для"чашки чая"по вечерам было бы приятно, но такая"чашка чая"что-то не представлялась. Довольствоваться кое-чем он не хотел. Это значило бы искать связи, показывать, что ему скучно дома, что он удовлетворяется первою попавшеюся губернскою барынькой, что он вульгарный развратник.
От всего этого он далек, и ему не трудно будет сохранить свою теперешнюю репутацию человека чистого по этой части. Он отлично видит, что здесь, во всем городе, нет мужчины интереснее его, значительнее, с большими правами на всякого рода успехи. За ним уже волочились, да и теперь две-три"gommeuses du cru" [местные щеголихи (фр.).], так он их называет про себя, готовы были бы сойтись с ним.
Тогда она привлекла его милым, неправильным лицом, лаской глаз, задушевностью своего теплого голоса и еще больше трогательным преклонением перед его личностью, перед всем, что было в нем и что исходило от него.
Ни тогда, ни теперь он не хотел заглянуть поглубже в душу этой женщины и распознать: полно, одно ли влечение к блестящему мужчине решило ее судьбу, а не другое что, не то, чем он был в ту пору?
В голове, а не в сердце Гаярина смутно всплывать этот вопрос стал уже гораздо позднее, здесь, когда ему надо было во многом если не переделывать Антонину Сергеевну, то доводить ее до согласия.
Недаром Герберт Спенсер был когда-то его любимым мыслителем. И он может не без гордости сказать, что хорошо его штудировал даже в подлиннике. Теперь у него нет столько времени, чтобы перечитывать, с карандашом в руках и книжкой заметок, своих любимых авторов, как бывало в деревне, лет пятнадцать тому назад; но ему кажется, что именно в книгах этого британца он и нашел бы объяснение и оправдание всему, что исподволь стало проситься наружу и отводить его все больше и больше от прежней программы жизни.
Как женщина передовых идей, — Александр Ильич слово"передовой"произносил про себя с легкою усмешкой, — она должна же понимать, что любовь к детям для себя есть не"альтруизм", а чистейшее себялюбие, что детей только испортишь, держа при себе слишком долго, под давлением чересчур высокой температуры материнских забот, страхов, волнений и пристрастий.
Стародум. Постой. Сердце мое кипит еще негодованием на недостойный поступок здешних хозяев. Побудем здесь несколько минут. У меня правило: в первом движении ничего не начинать.
В будничной жизни глухого русского уголка нет, как мне кажется, других более тягостных минут в течение целого дня, как те, которые определяются словами «посидеть вечерком на крылечке», «отдохнуть вечерком», словом — побыть так, ничего не делая, несколько вечерних часов. Везде, где есть настоящая жизнь, хоть и трудная и неприглядная, в самых глухих уголках европейских больших городов, на каторжных фабриках, вечер — действительное время отдыха, потому что день — действительно время тяжелого труда, время устали, и как ни труден этот рабочий день, но вечер весел или, по крайней мере, тих… Совсем не то в глухом русском уголке.