По тому же тротуару, от ректорского дома к церкви, выкрашенной в красно-бурую краску, шел студент, с поношенным пальто внакидку, рослый, худой брюнет, в бороде; на вид сильно за двадцать. На крупном носе неловко сидели очки. Волосы он запустил довольно длинные. Цвет околыша фуражки и воротника показывал, что он донашивает свое платье. И сюртук и пальто были под стать цвету голубого сукна.
Все равно — что бы они ни нашли в этих старых залах, уже тесных для такой"уймы"студенчества, крылатые слова или мертвечину, самобытные идеи или параграфы учебников — нужды нет! — они тут только стряхнут с себя ненавистную узду гимназической муштры, здесь только почуют себя в огромной семье сверстников, здесь только будут знать — за что стоять, чего ждать от жизни, кто друг, кто враг; здесь только идейные течения захватят их и потребуют не одних слов, а и личной расплаты…
Ему как бы не верилось, что он опять принят в студенты, опять в Москве, и будет ходить в то здание, откуда вышел пять минут назад, и может, в конце года, приступить к государственному экзамену.
Он не сожалеет. Много он кое-чего узнал в это подневольное сидение, вошел в жизнь своей родной"палестины", поездил и по уезду, попадал в лесные трущобы, присматривался к расколу,"бегал"на пароходах вверх и вниз — разумеется, все это более или менее контрабандой. Надзор был не особенно строгий. Запрет лежал только вот на этом городе, куда его опять стало тянуть, на Моховую.
Раньше — он мало знал свои родные места, Гимназистом приезжал только на вакации; да и то в старших классах брал кондиции, готовил разных барчат в юнкерское училище или подвинчивал их насчет древних языков и математики. Студентом на зимние вакации не ездил, а летом также брал кондиции, в последние два года, когда, после смерти отца, надо было прикончить дело, которым держались их достатки.
У отца было небольшое канатное заведение — из рода в род. Кое-как оно держалось; а когда он умер — оказались долги, и заведение продали для покрытия их.
А в нем не то бродило. Должно быть,"атавизм"от деда со стороны матери. О гимназии он еще"карапузиком"начал мечтать и даже просил взять ему репетитора-дьякона в соборе, чтобы подготовить к классической муштре.
Ничего не было выше для него науки об обществе, о его нуждах и запросах, о тех законах развития, в которых потребности ведут к выработке всего, чем красится и возвышается жизнь.
В таких-то думах поднимался он на взлобок Тверской. Вот и новое Инженерное училище, где бы ему следовало быть, если б он слушался умных людей, а не был ни на что не пригодным интеллигентом.
Тот, кого Заплатин окликнул Кантаковым, был почти такого же роста и такой же худощавый, но старше, лицо загорелое, со светло-русой бородой. Одет точно по-дорожному: большие сапоги и куртка из толстого сероватого драпа; на голове мягкая, поярковая, помятая шляпчонка.
У его собеседника было особенное настроение. Что-то опять приятно щекотало в груди от этой встречи с таким даровитым и сильным малым, как этот Сергей Кантаков. Что-то было в его тоне, голосе, минах и движениях подмывательное и бодрящее.
— Палат каменных на таких процессах не построишь. А теперь уж и тянет. Жалко народ. Да и совсем новый для меня мир открывается. Есть, я вам скажу, курьезные типы. И умственность у некоторых замечательная, особенно у молодых, которым не больше тридцати лет. Это совсем другая полоса пошла.
— Соглядатаи, вы говорите, Сергей Павлович?.. Нет, настоящего надзора не было. Так, больше для проформы. Но обыватели — лютые. Какая-то хлесткая корреспонденция явилась в одном московском листке с обнажением разных провинностей и шалушек. Поднялся гвалт на весь уезд… Корреспонденция без подписи. Кто сочинял? Известно кто — штрафной студент. И начался всеобщий дозор… Даже до курьезов доходило! Мне-то с пола-горя; а матушке было довольно-таки неприятно.
— Вы меня вашим вопросом не то что озадачили… Теперь он — самая обыкновенная вещь. Только об этом надо бы пообширнее потолковать. Вы здесь все время были и столько народу знаете всякого. Наверно, и с нашей братией прежних связей не разрывали.
Непокрытыми — головы их были выразительнее: у Заплатина густые и волнистые волосы заходили на лоб; Кантаков остригся под гребенку, и очертания очень круглого черепа выступали отчетливее, с впадинами на висках.
— Досадного много во всем этом, — говорил он довольно громко, — больше моды, чем настоящего убеждения. Знаете, дружище, это все равно, как лет сорок назад, когда стали на Дарвина молиться. Нас с вами тогда еще на свете не было. Но умные старички рассказывают, которых нельзя заподозрить в обскурантстве… И тогда юнцы до бесчувствия повторяли:"человек — червяк".
— Нет, такая уж была формула:"человек — червяк"! И никаких других разговоров. Так и теперь. Я не говорю про всех. Не похаю и того, что стали в самую суть вдумываться, доходить до корня в социальных вопросах, не повторяют прежних слащавых фраз… — Насчет чего? — остановил Заплатин, жадно слушавший. — Насчет народа и деревни?
— Перепустили и тут меру. Вы ведь небось читаете? Там, в Питере, произошло некоторое если и не примирение вплотную, то признание того, что и семидесятников нельзя было так травить.
— Верно! Ха, ха! И в околышах такая же перемена. Прежде чтобы воротник был самый что ни на есть темно-синий, от черного не отличишь; а теперь — бирюзовый, гвардейского образца.
— Сергей Павлович! Спасибо! Я ждал от вас такого именно вывода. И я понасмотрелся на всякий народ в три-то с лишком года моего студенчества. Но ядро — как вы говорите — должно быть то же. Недаром же отовсюду повысылали на родное-то пепелище. Положим, и тут разный был народ. Однако… покойнее было кончать курс и приобретать права, чем отправляться в трущобы… Иным — даже и без надежды скоро исправить свое положение.
— Нужды нет, Заплатин! Все эти невольные туристы кое-что да разнесли по всем российским весям, прочистили воздух, представляли собою одну — и не пошлую идею. За ними следом шло повсюду и сочувствие всего, что у нас есть, и в печати, и в обществе, честного и мыслящего.
Глаза собеседников разгорелись. Между ними разница лет была небольшая. Но Кантаков гораздо больше оселся, чувствовал под собою почву, имел уже успех, мог считать свою адвокатскую дорогу расчищенной; а в студенте, несмотря на его очень взрослую наружность,"бродило" — как он сам называл — еще не унялось, и отвечать за то, куда он придет и чем кончит, — он не мог бы, да как будто и не желал.
— Я все время работал. Что же больше делать, Сергей Павлович? Книги с собой привез, даже лекции захватил. У меня была надежда, что к этому семестру позволят вернуться. Немало и с народом возился, ездил по Волге, жил у раскольников, присматривался ко многому.
— Что ж… — начал Заплатин, тише звуком и медленнее, — я не скрою от вас… вы такой душевный человек и всегда были со мной по-товарищески, — хоть мы и не однокурсники, Сергей Павлович.
— Да что вы меня как все церемонно величаете, дружище? А мы — товарищи в полном смысле. Не выпить ли по стакану кахетинского? — Извольте! Здесь не дорого? — Нет, уж я ставлю!
С ней он,"первым делом", пошел бы в Малый театр. Только там она не найдет того, что было десять и пятнадцать лет назад. Да ведь и он сам уже не захватил той эпохи.
Каретный ряд пересилил. О билете надо было позаботиться заблаговременно. В студенческой братии этот театр — самый любимый, и почти каждый вечер в кассе аншлаг:"Билеты все проданы".
Особенно приятно было отсутствие тех лиц и фигур, с которыми сталкиваешься, нос к носу, везде, во всех зрелищах, той скучающей или глупо гогочущей толпы, которую он, с каждым днем, все меньше и меньше выносил.
И все время он жалел, что нет с ним невесты. Как бы для нее все это было ново! Сколько разговоров поднялось бы между ними, в антрактах и после спектакля, за самоваром, в той комнатке, которую он уже присмотрел ей!
Весь первый акт он сильно напрягал внимание. Но он не мог вполне отдаться тому, что происходило перед сценой и что говорила актриса о том ужасе, когда все живое погибнет и земля будет вращаться в небесных пространствах, как охолоделая глыба.
— Не всех, но почти что всех. Наказание — больше для прилики… С этого и началось. А потом — зима такая выдалась. Несколько было"волнений", выражаясь газетным жаргоном, — и все в одном районе.
На рассвете выл фабричный гудок, сын и Андрей наскоро пили чай, закусывали и уходили, оставляя матери десяток поручений. И целый день она кружилась, как белка в колесе, варила обед, варила лиловый студень для прокламаций и клей для них, приходили какие-то люди, совали записки для передачи Павлу и исчезали, заражая ее своим возбуждением.
Был у меня иноходец лихой, катался с гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было денег — ничего не пили, но не пили, как теперь, водку).
В Лондоне в 1920 году, зимой, на углу Пикадилли и одного переулка, остановились двое хорошо одетых людей среднего возраста. Они только что покинули дорогой ресторан. Там они ужинали, пили вино и шутили с артистками из Дрюриленского театра.
Если бы мы с вами прямо сейчас пили кофе, ещё до того, как ваша чашка оказалась пуста, я бы придумала вам 20 тем, о чём можно писать в ваш блог уже сегодня.
В нашей группе оказалось восемь человек, в неё вошла и та девушка с грустными глазами, и мы в первый же вечер вместе пили чай.
Если бы мы с вами прямо сейчас пили кофе, ещё до того, как ваша чашка оказалась пуста, я бы придумала вам 20 тем, о чём можно писать в ваш блог уже сегодня.
Он ему ни сватом, ни братом не являлся, а то, что они вместе пили вино в казарме ещё ни о чём не говорит.