— Да нечего!.. Куда ни пойдешь, а уж Андрей Дмитрич ведет под руку то Марью Орестовну, то Людмилу Петровну, то Анну Серафимовну. А супруг сзади пардесю [пальто (от фр.: pardessus).] волочит… И все каких! Первого разбора, миллионы все под ними трещат! С золотым обрезом!
Евлампий Григорьевич не отстал от привычки называть его «дяденькой» и у себя на больших обедах, что коробило Марью Орестовну. Он не рассчитывал на завещание дяди, хотя у того наследниками состояли только дочери и фирме грозил переход в руки «Бог его знает какого» зятя. Но без дяди он не мог вести своей политики. От старика Взломцева исходили идеи и толкали племянника в известном направлении.
В просвете тяжелой двойной портьеры открывался вид на два салона и танцевальную залу. Разноцветные сплошные ковры пестрели, уходя вдаль, до порога залы, где налощенный паркет желтел нежными колерами штучного пола. Все эти хоромы, еще так недавно тешившие Марью Орестовну своим строгим, почти царственным блеском, раздражали ее в это утро, напоминали только, что она не в своем доме, что эти ковры, гобелены, штофы, бронзы украшают дом коммерции советника Нетова. Не может же она сказать ему...
Палтусов ввел Марью Орестовну из коридора-галереи через вторую гостиную. Больше гостей не было. Они подошли к закуске. В отдалении стояли два лакея во фраках, а у столика с тарелками-дворецкий.
— Я тебя уверяю, — деликатно выговаривал Николай Орестович каждый слог, — твой муж очень хорошо… a très bien troussé son discours [очень удачно построил свою речь (фр.).]. Как тебе угодно. Мари, но здесь ты особа. И зачем тебе уезжать в начале вашего московского сезона? Я не на то рассчитывал, дорогая моя. Извини, что я тебе противоречу.
Глаза Евлампия Григорьевича загорелись в полутьме спальни. Он все еще был во фраке. Корпусом он наклонился вперед и на цыпочках подходил к кровати. В спальне жены он не был больше месяца. Лицо его смутило Марью Орестовну. Оно казалось ей слишком возбужденным.
Остальное связать со своим именем. Завещать двести тысяч — цифра эффектная — на какое-нибудь заведение, например хоть на профессиональную школу… Никто у нас не учит девушек полезным вещам. Все науки, да литература, да контрапункт, да идеи разные… Вот и ее, Марью Орестовну, заставь скроить платье, нарисовать узор, что-нибудь склеить или устроить, дать рисунок мастеру, — ничего она не может сделать. А в такой школе всему этому будут учить.
— Но, cher monsieur Палтусов, я ведь не требую, чтобы вы мне сию минуту выложили весь капитал Мари. Он в банке, в бумагах… это само собой понимается… Но надо привести в известность сейчас же.
Она рассказала мне, каким образом Швабрин принудил их выдать ему Марью Ивановну; как Марья Ивановна плакала и не хотела с ними расстаться; как Марья Ивановна имела с нею всегдашние сношения через Палашку (девку бойкую, которая и урядника заставляет плясать по своей дудке); как она присоветовала Марье Ивановне написать ко мне письмо и прочее.
Серебряков. Где же остальные? Не люблю я этого дома. Какой-то лабиринт. Двадцать шесть громадных комнат, разбредутся все, и никого никогда не найдешь. (Звонит.) Пригласите сюда Марью Васильевну и Елену Андреевну!
В гостиной Лаврецкий застал Марью Дмитриевну одну. От нее пахло одеколоном и мятой. У ней, по ее словам, болела голова, и ночь она провела беспокойно. Она приняла его с обычною своею томной любезностью и понемногу разговорилась.
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
Болотистыми марями и через каменные, скалистые нагромождения горных хребтов брели усталые путники.
По направлению к сопкам, среди которых выделялась своим острым верхом одна, похожая на маяк, расстилалась обширная марь, занесённая снегом.