Неточные совпадения
Но в
истории русского сценического искусства Михаил Семенович — творец двух лиц: Фамусова и городничего, и, в меньшей степени, Кочкарева в «Женитьбе». Во всех трех
этих «созданиях» я его видел тогда юношей, уже значительно подготовленным к высшим запросам от театра и игры актера.
Думаю, что главное русло русской культурной жизни, когда время подошло к 60-м годам, было полно молодыми женщинами или зрелыми девушками
этого именно этическо-социального типа.
История показала, что они, как сестры, жены и потом матери двух поколений, не помешали русскому обществу идти вперед.
Нашим министром финансов был Михаил Мемнонов, довольно-таки опытный по
этой части. Благодаря его умелости мы доехали до Москвы без
истории. Привалы на постоялых дворах и в квартирах были гораздо занимательнее, чем остановки на казенных почтовых станциях. Один комический инцидент остался до сих пор в памяти. В ночь перед въездом в Москву, баба, которую ямщик посадил на"задок"тарантаса, разрешилась от бремени, только что мы сделали привал в трактире, уже на рассвете. И мы же давали ей на"пеленки".
Как автор романа, я не погрешил против субъективнойправды. Через все
это проходил его герой. Через все
это проходил и я. В романе —
это монография, интимная
история одного лица, род «Ученических годов Вильгельма Мейстера», разумеется с соответствующими изменениями! Ведь и у олимпийца Гете в
этой первой половине романа нет полной объективной картины, даже и многих уголков немецкой жизни, которая захватывала Мейстера только с известных своих сторон.
Не знаю, имел ли он когда-либо определенное намерение занять в России кафедру
истории, древней или новой; по крайней мере, он ничего не делал, чтобы
этого добиться.
Но в
этот же трехлетний период я сделался и публицистом студенческой жизни, летописцем конфликта"Рутении"с немецким «Комманом». Мои очерки и воззвания разосланы были в другие университеты; составил я и сообщение для архилиберального тогда «Русского вестника». Катков и Леонтьев сочувственно отнеслись к нашей «
истории»; но затруднились напечатать мою статью.
Это сказалось только на подписке следующего года, которая вдруг сильнейшим образом упала. Но я не думаю, чтобы
это вызвано было только
историей с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне на то, как вели дело его пайщики-соредакторы.
И Тургенев до старости не прочь был рассказать скабрезную
историю, и я прекрасно помню, как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже он нас, более молодых русских (в том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком в ресторане и по
этой части.
Этот журнал, свои дела, женитьба поглощали его совершенно. Я видал его в конторе, на Невском, в театрах (и то редко); но не помню, чтобы он устраивал что-нибудь общелитераторское, в чем сказывалась бы близость великой исторической годовщины, расколовшей
историю России на две эпохи: рабовладельчества и падения его.
По русской
истории я не готовился ни одного дня на Васильевском острову. В Казани у профессора Иванова я прослушал целый курс, и не только прагматической
истории, но и так называемой «пропедевтики», то есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно быть,
этого достаточно было, чтобы через пять с лишком лет кое-что да осталось в памяти.
В философском смысле я приехал с выводами тогдашнего немецкого свободомыслия. Лиловый томик Бюхнера"Kraft und Stoff"и"Kreislauf des Lebens"(Круговорот жизни) были давно мною прочитаны; а в Петербурге
это направление только что еще входило в моду. Да и философией я, занимаясь химией и медициной, интересовался постоянно, ходил на лекции психологии, логики,
истории философских систем.
Все, чем наша журналистика стала жить с 1856 года, я и дерптским студентом поглощал, всему
этому сочувствовал,читал жадно статьи Добролюбова и Чернышевского, сочувствовал отчасти и тому «антропологическому» принципу, который Чернышевский проводил в своих статьях по философии
истории. Но во мне не было той именно нигилистической закваски, которая сказывалась в разных «ока-зательствах» — тона, вкусов, замашек, костюма, игры в разные опыты нового общежития.
Мне лично всегда так ярко представлялась
эта, быть может, и выдуманная сцена, что я воспользовался ею впоследствии в моем романе"На суд", где фабула и психический анализ мужа и жены не имеют, однако, ничего общего с
этой московской
историей.
В настоящий момент мне трудно ответить и самому себе на вопрос: отнесся ли я тогда к"Отцам и детям"вполне объективно, распознал ли сразу огромное место, какое
эта вещь заняла в
истории русского романа в XIX веке?
В тогдашней литературе романов не было ни одной вещи в таком точно роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться в
этом. Не помню, чтобы прототип такой"
истории развития"молодого человека, ищущего высшей культуры, то есть"Ученические годы Вильгельма Мейстера"Гете, носился предо мною.
В нашей критике вопрос
этот вообще до сих пор недостаточно обработан, и только в самое последнее время в этюдах по
истории нашей словесности начали появляться более точные исследования на
эту тему.
В моих"Итогах писателя", где находится моя авторская исповедь (они появятся после меня), я останавливаюсь на
этом подробнее, но и здесь не могу не подвести таких же итогов по
этому вопросу, важнейшему в
истории развития всякого самобытного писателя: чистый ли он художник или романист с общественными тенденциями.
Он был тогда красивый юноша, студент, пострадавший за какую-то студенческую
историю. Кажется, он так и не кончил курса из-за
этого. Он жил в Петербурге, но часто гостил у своей родной сестры, бывшей замужем за Гурко, впоследствии фельдмаршалом, а тогда эскадронным или полковым командиром гусарского полка. Мать его проживала тогда за границей, в Париже, и сделалась моей постоянной сотрудницей по иностранной литературе.
Этот сотрудник сыграл в
истории моего редакторства довольно видную роль и для журнала довольно злополучную, хотя и непреднамеренно. Он вскоре стал у меня печатать свой роман"Некуда", который всего более повредил журналу в глазах радикально настроенной журналистики и молодой публики.
— Федосей Федорович! Цензорам
история приготовила свое место. Напрасно вы так оправдываетесь! Он обратил
это в шутку и весело воскликнул...
Самая ужасная —
это доля тех, кого вдруг, неизвестно почему, начнут подозревать. Пример Бенни — не единственный в
истории нашей интеллигенции 60-х годов.
Сам по себе он был совсем не"бунтарь"; даже и не ходок в народе с целью какой бы то ни было пропаганды. Он ходил собирать песни для П.Киреевского, а после своей
истории больше уже
этим не занимался, проживал где придется и кое-что пописывал.
По бытовой
истории старого русского общества и раскола мы приобрели тогда в профессоре Щапове очень ценного сотрудника. Но
это было уже слишком поздно: он был близок к административной ссылке и лежал в клинике в одном корпусе с Помяловским, где я его и посещал.
Это вызывало ряд курьезов, любопытных для того, кто интересуется
историей театров.
Дух
этот проникнут был высмеиваньем разных общих мест по
истории человечества, древней и новой культуры.
Не нужно забывать и того, что на таких театрах, как"Porte St.Martin"и"Ambigu", развился и исторический театр с эпохи В.Гюго и А.Дюма-отца. Все
эти исторические представления — конечно, невысокого образца в художественном смысле; но они давали бойкие и яркие картины крупнейших моментов новой французской
истории. В скольких пьесах Дюма-отца и его сверстников (вплоть до конца 60-х годов) великая революция являлась главной всепоглощающей темой.
По
этой части ученики Ecole des beaux-arts (по-нашему Академии художеств) были поставлены в гораздо более выгодные условия. Им читал лекции по
истории искусства Ипполит Тэн. На них я подробнее остановлюсь, когда дойду до зимы 1868–1869 года. Тогда я и лично познакомился с Тэном, отрекомендованный ему его товарищем — Франциском Сарсе. Тогда Сарсе считался и действительно был самым популярным и авторитетным театральным критиком.
И я помню, что в Лондоне в одном светском салоне одна титулованная старушка — без всякой надобности — заговорила со мною по-французски и начала мне рассказывать
историю о кораблекрушении, где она могла погибнуть. Я только и понял, что, кажется,
это происходило на море; но больше ровно ничего!
Параллель между двумя лекторами по
истории литературы даст
этому самую лучшую иллюстрацию.
К Тэну я взял рекомендательною записку от Фр. Сарсе, его товарища по выпуску из Высшей нормальной школы. Но в
это время я уже ходил на его курс
истории искусств. Читал он в большом"эмицикле"(полукруглом зале) Ecole des beaux-arts. И туда надо было выправлять билет, что, однако, делалось без всякого затруднения. Аудитория состояла из учеников школы (то, что у нас академия) с прибавкою вот таких сторонних слушателей, как я. Дамы допускались только на хоры, и внизу их не было заметно.
Я имел редкое счастие прослушать целых три его курса: по
истории итальянского Ренессанса, голландской живописи и греческого ваяния.
Эти курсы вошли потом в его"Философию искусства".
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей"
Историей английской литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших книг по оценке и искусства и быта Италии. Я в
этом убедился, когда для моей книги"Вечный город"обозревал все то, что было за несколько веков писано о Риме.
Водилось несколько поляков из студентов, имевших в России разные
истории (с одним из них я занимался по-польски), несколько русских, тоже с какими-то «
историями», но какими именно — мы в
это не входили; в том числе даже и какие-то купчики и обыватели, совершенно уже неподходящие к студенческому царству.
В
этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в ту, ни в другую сторону. Такая личность, как Луи Блан, принадлежит
истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того, каким я тогда сам находил его.
Нечто вроде клуба собиралось каждую ночь и в старинной кофейной, помещавшейся в здании театра Drury Lane, где тогда шли оперные спектакли, в разгар сезона. Туда меня свел журналист и рассказывал мне
историю этой кофейни, где когда-то засиживались до поздних часов и Кин, и Гаррик, и все знаменитости обоих столетий.
Тогда еще не царил (Людовик II уже вступил на престол) Вагнер на тамошней оперной сцене, но
это уже было незадолго до его сказочного возвышения, вызванного восторженным поклонением короля, не лишенным и еще кое-какой подкладки, как впоследствии было ясно из
истории их отношений.
Его уход был огромная потеря для
этой первой немецкой сцены. Кто читал его книгу, посвященную
истории Бург-театра, тот знает, сколько он вложил любви, энергии, знаний и уменья в жизнь его. Характером он отличался стойким, крутоватым; но труппа все-таки любила его и безусловно подчинялась его непререкаемому авторитету.
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с
историей отношений Тургенева к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу
это в начале мая 1910 года), и он был того мнения, что, по крайней мере тогда (то есть в конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"любовь.
Узел драмы — преступление мужа, в котором жена делается сообщницей, только участвуя в мнимом его сумасшествии, — навеян, я
это могу теперь сказать,
историей Сухово-Кобылина, заподозренного, как я
это рассказывал выше, в убийстве в запальчивости своей любовницы-француженки.
Стоит только припомнить его знаменитую речь о веротерпимости.
Это было большой милостью для Испании,где еще царила государственная нетерпимость, не допускавшая ничего «иноверческого»; но в
этой красивой и одухотворенной речи Кастеляро все-таки романтик, спиритуалист, а не пионер строгой научно-философской мысли. Таким он был и как профессор
истории, и года изгнания не сделали его более точным исследователем и мыслителем.
В
это время Париж сильно волновался.
История дуэли Пьера Бонапарта с Виктором Нуаром чуть не кончилась бунтом. Дело доходило до грандиозных уличных манифестаций и вмешательства войск, Герцен ходил всюду и очень волновался. Его удивляло то, что наш общий с ним приятель Г.Н.Вырубов как правоверный позитивист, признающий как догмат, что эра революции уже не должна возвращаться, очень равнодушно относился к
этим волнениям.
Такой"хозяйский"поступок показался мне весьма мало подходящим к редактору самой либеральной газеты. Не затевая с Коршем
истории, я свой законный протест высказал в письме к Суворину, где по-товарищески разобрал
этот инцидент и выразился, между прочим, что этаким способом барыни увольняют прислугу, да и то в образованных странах дают ей неделю, как говорится у французов.