Неточные совпадения
Итоги писателя — Опасность всяких мемуаров — Два примера: Руссо и Шатобриан — Главные две
темы этих воспоминаний: 1) жизнь и творчество русских писателей, 2) судьбы нашей интеллигенции — Тенденциозность и свобода оценок — Другая половина моих итогов:
книга «Столицы мира»
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к
тому времени немало
книг, заглядывал даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Тот отдел моей писательской жизни уже записан мною несколько лет назад, в зиму 1896–1897 года, в целой
книге «Столицы мира», где я подводил итоги всему, что пережил, видел, слышал и зазнал в Париже и Лондоне с половины 60-х годов.
Наша гимназия была вроде
той, какая описана у меня в первых двух
книгах «В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Всякую
книгу он знал и прочел, конечно, две трети
томов своей библиотеки, тогда исключительно русской.
Тогда Казань славилась
тем, что в „общество“ не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали „из
того же круга“. Самые родовитые и богатые дома перероднились между собою, много принимали, давали балы и вечера. Танцевал я в первую зиму, конечно, больше, чем сидел за лекциями или серьезными
книгами.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических наук пожалеть, в известной степени, можно было разве о И.К.Бабсте, которого вскоре после
того перевели в Москву. Он знал меня лично, но после
того, как еще на втором курсе задал мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал меня к себе, не давал
книг и не спрашивал меня, что я читаю по его предмету. На экзамене поставил мне пять и всегда ласково здоровался со мною. Позднее я бывал у него и в Москве.
Вы могли бы проверить физиономию этого старого города с
теми страницами пятой
книги романа, где описывается первое знакомство с ним Телепнева. Маркт списан точно вчера.
Если бы за все пять лет забыть о
том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких
книг, лекций, кабинетов, клиник,
то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к
тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае, вот какая нота слышалась всегда и везде.
И при мне в Дерпте у Дондуковых (они были в родстве с Пещуровыми) кто-то прочел вслух письмо Добролюбова — тогда уже известного критика, где он горько сожалеет о
том, что вовремя не занялся иностранными языками, с грехом пополам читает французские
книги, а по-немецки начинает заново учиться.
Но я был уже старше
той «зеленой» молодежи, которая увлекалась Бюхнером, Фохтом и Молешоттом и восторженно приняла
книгу Дарвина «О происхождении видов».
Тогда я еще недостаточно познал
ту истину, что в России все получает такой смысл и значение, всякая
книга, пьеса, роман, статья, открытие!
Все это было очень искренно, горячо, жизненно — и в
то же время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов до самой своей смерти. И мы с ним — в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры по поводу
книги Толстого об искусстве.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много раз убеждался в
том, что"В путь-дорогу"делалась любимой
книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Тогда только я через посредство одного помощника присяжного поверенного обратился к знаменитому адвокату С-му, возил ему вещественное доказательство,
то есть подписную
книгу (после
того как с великим трудом добыл ее) и контракт, и он мне категорически заявил, что я процесса бы не выиграл, если б начал дело, и с меня все-таки присудили бы неустойку в десять тысяч рублей.
Роман"В путь-дорогу"был начат в 1862 году, при Писемском. И в течение
того года были напечатаны две
книги, а их значилось целых шесть.
Евгения Тур,
то есть графиня Салиас (сестра Сухово-Кобылина), работала в"Библиотеке"довольно долго; но до смерти ее я никогда ее не видал. Она жила тогда постоянно в Париже и очень усердно делала для нас извлечения из французских и английских
книг. От нее приходили очень веские пакеты с листами большого формата, исписанными ее крупным мужским почерком набело.
Необходимо было и продолжать роман"В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две
книги на год,
то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го года, и к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь сидел в моей голове и памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
Пришла весна, и Люксембургский сад (тогда он не был урезан, как впоследствии) сделался на целые дни местом моих уединенных чтений. Там одолевал я и все шесть
томов"Системы позитивной философии", и прочел еще много
книг по истории литературы, философии и литературной критике. Никогда в моей жизни весна — под деревьями, под веселым солнцем — не протекала так по-студенчески, в такой гармонии всех моих духовных запросов.
Как я сказал в самом начале этой главы, я не буду пересказывать здесь подробно все
то, что вошло в мою
книгу"Столицы мира".
Цензура пропустила все части романа, но когда он явился отдельной
книгой (это были оттиски из журнала же),
то цензурное ведомство задним числам возмутилось, и началось дело об уничтожении этой зловредной книжки, доходило до Комитета министров, и роман спасен был в заседании Совета под председательством Александра II, который согласился с меньшинством, бывшим за роман.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей"Историей английской литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших
книг по оценке и искусства и быта Италии. Я в этом убедился, когда для моей
книги"Вечный город"обозревал все
то, что было за несколько веков писано о Риме.
К
тому времени он приготовил целую
книгу своих очерков столичной жизни"Запахи Парижа", где излил весь свой темперамент обличителя и памфлетиста.
Совсем не
то надеялся я найти у его соперника по Февральской республике Луи Блана.
Тот изучил английскую жизнь и постоянно писал корреспонденции и целые этюды в газету"Temps", из которых и составил очень интересную
книгу об Англии за 50-е и 60-е года, дополняющую во многом"Письма"Тэна об Англии.
В моей статье я упоминал об издателях научных и философских
книг того направления, которое считали"нигилистическим", называл и Ковалевского. И Дарвину захотелось подшутить над ним на эту
тему.
Его уход был огромная потеря для этой первой немецкой сцены. Кто читал его
книгу, посвященную истории Бург-театра,
тот знает, сколько он вложил любви, энергии, знаний и уменья в жизнь его. Характером он отличался стойким, крутоватым; но труппа все-таки любила его и безусловно подчинялась его непререкаемому авторитету.
С нами особенно сошелся один журналист, родом из Севильи, Д.Франсиско Тубино, редактор местной газеты"Andalusie", который провожал нас потом и в Андалузию. Он был добродушнейший малый, с горячим темпераментом, очень передовых идей и сторонник федеративного принципа, которым тогда были проникнуты уже многие радикальные испанцы. Тубино писал много о Мурильо, издал о нем целую
книгу и среди знатоков живописи выдвинулся
тем, что он нашел в севильском соборе картину, которую до него никто не приписывал Мурильо.
Со мною он был внимателен и любезен и всячески показывал мне, что он считает мое участие весьма полезным и лестным для клуба. Он тотчас же устроил
те публичные лекции по теории театрального искусства, которые я прочел в клубе. Они входили в содержание моей
книги, которую я обработал к 1872 году и издал отдельно.
Эту еще единственную тогда эпопею Коммуны я набросал по выпускам
книги, которые при мне и выходили в Париже. Авторы ее Ланжалле и Каррьер, приятели Вырубова и М.М.Ковалевского, тогда еще безвестные молодые люди, составили свой труд по фактическим данным, без всякой литературной отделки, суховато, но дельно и в объективном, очень порядочном тоне, с явной симпатией
тому, что было в идее Парижской коммуны двигательного и справедливого.
То, над чем я за границей работал столько лет, принимало форму целой
книги. Только отчасти она состояла уже из напечатанных этюдов, но две трети ее я написал — больше продиктовал — заново.
Те лекции по мимике, которые я читал в Клубе художников, появились в каком-то журнальце, где печатание их не было доведено до конца, за прекращением его.
Статьи и
книги я почти всегда диктовал, до самых последних лет, когда жил в России; но за границей не диктую газетных и журнальных статей никому и нигде, а их набралось бы за двадцать лет несколько
томов.
И в его печатном языке не видно
того налета, какой Герцен стал приобретать после нескольких лет пребывания за границей с конца 40-х годов, что мы находим и в такой вещи, как"С
того берега" — в
книге, написанной вдохновенным русским языком, с не превзойденным никем жанром, блеском, силой, мастерством диалектики.
Неточные совпадения
Он в
том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные
книги не глядел.
Но
та, сестры не замечая, // В постеле с
книгою лежит, // За листом лист перебирая, // И ничего не говорит. // Хоть не являла
книга эта // Ни сладких вымыслов поэта, // Ни мудрых истин, ни картин, // Но ни Виргилий, ни Расин, // Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека, // Ни даже Дамских Мод Журнал // Так никого не занимал: //
То был, друзья, Мартын Задека, // Глава халдейских мудрецов, // Гадатель, толкователь снов.
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в
книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о
том, // Какой у дочки тайный
том // Дремал до утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
А мне, Онегин, пышность эта, // Постылой жизни мишура, // Мои успехи в вихре света, // Мой модный дом и вечера, // Что в них? Сейчас отдать я рада // Всю эту ветошь маскарада, // Весь этот блеск, и шум, и чад // За полку
книг, за дикий сад, // За наше бедное жилище, // За
те места, где в первый раз, // Онегин, видела я вас, // Да за смиренное кладбище, // Где нынче крест и тень ветвей // Над бедной нянею моей…
И снова, преданный безделью, // Томясь душевной пустотой, // Уселся он — с похвальной целью // Себе присвоить ум чужой; // Отрядом
книг уставил полку, // Читал, читал, а всё без толку: // Там скука, там обман иль бред; // В
том совести, в
том смысла нет; // На всех различные вериги; // И устарела старина, // И старым бредит новизна. // Как женщин, он оставил
книги, // И полку, с пыльной их семьей, // Задернул траурной тафтой.