Неточные совпадения
Некоторых из нас рано
стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о
том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для
того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Начальство, когда мы
стали подрастать,
то есть директор и инспектор, не внушало нам страха.
Выходит,
стало быть, что две главных словесных склонности: художественное письмо и выразительное чтение — предмет интереса всей моей писательской жизни, уже были намечены до наступления юношеского возраста,
то есть до поступления в университет.
Доказательство
того, что у нас было много времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных
статей в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
Нас рано
стали возить в театр. Тогда все почти дома в городе были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в
том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к
тому, что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей это вредно; но для более нормальных это — великое бродило развития.
О «декабристах» я мальчиком слыхал рассказы старших, всегда в одном и
том же сочувственном тоне. Любое рукописное стихотворение, любой запретный листок,
статья или письмо переписывались и заучивались наизусть.
Тогда в моде была «Семирамида» Россини, где часто действуют трубы и тромбоны. Соллогуб, прощаясь с своим хозяином, большим обжорой (
тот и умер, объевшись мороженого), пожелал, чтобы ему «семирамидалось легко». И весь Нижний
стал распевать его куплеты, где описывается такой «казус»: как он внезапно влюбился в невесту, зайдя случайно в церковь на светскую свадьбу. Дядя выучил меня этим куплетам, и мы распевали юмористические вирши автора «Тарантаса», где была такая строфа...
Из них весьма многие
стали хорошими женами и очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях, без особой страсти к туалетам, без
того культа «вещей»,
то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О
том, о чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и не мечтали.
Не надо забывать, что тургеневские Лиза и Елена принадлежали как раз к этой генерации,
то есть
стали взрослыми девицами к половине 50-х годов.
Поступив на «камеральный» разряд, я
стал ходить на одни и
те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор еще в
том же надворном здании, весьма запущенном, как и весь университет, судя по
тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
Да и вообще в
то время нигде, ни в каком университете, где я побывал — ни в Казани, ни в Дерпте, ни в Петербурге — не водилось почти
того, что теперь
стало неизбежной принадлежностью студенческого быта, жизни на благотворительные сборы. Нам и в голову не приходило, что мы потому только, что мы учимся, имеем как бы какое-то право требовать от общества материальной поддержки.
Мне как нижегородцу курьезно было найти в первой драматической актрисе — нашу „Сашеньку Стрелкову“, меньшую сестру „Ханеи“. Она росла за кулисами, вряд ли где-нибудь и чему-нибудь училась, кроме русской грамоты, и когда
стала подрастать,
то ее выпускали в дивертисменте танцевать качучу, а мы, гимназистами, всегда подтрунивали над ее толстыми ногами, бесцеремонно называя их (за глаза) „бревнами“.
В студенчестве совсем не было тогда духа, какой
стал давать о себе знать позднее, к 60-м годам, в
той же Казани, когда я уже переехал в Дерпт.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу,
то голову спонтанно,говоря философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом и
стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.
Останься я оканчивать курс в Казани, вышло бы одно из двух: или я, получив кандидатский диплом по камеральному разряду (я его непременно бы получил), вернулся бы в Нижний и поступил бы на службу,
то есть осуществил бы всегдашнее желание моих родных. Матушка желала всегда видеть меня чиновником особых поручений при губернаторе. А дальше,
стало быть, советником губернского правления и, если бы удалось перевестись в министерство, петербургским чиновником известного ранга.
Пылкий и сообщительный Зарин
стал было в антрактах заводить разговоры с соседями; но на него только косились. К
тому же он был странно одет: в каком-то сак-пальто с капюшоном.
И в этой главе я буду останавливаться на
тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт
того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле
той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я
становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше
тем «академическим» (
то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Те же бурши, после
того как сбросили с себя иго"Коммана"и
стали вместе с нами,"дикими", жить свободным товарищеским кружком, утратили всякий задор.
Когда я
стал бывать у него и был приглашаем на обеды и вечера"генеральши", я нашел в их квартире обстановку чисто тамбовскую (их деревня и была в
той губернии) с своей крепостной прислугой, ключницей, поваром, горничными.
Судьба — точно нарочно — свела меня с таким человеком в
ту полосу моей дерптской жизни, когда будущий писатель
стал забивать естественника и студента медицины.
В это время он ушел в предшественников Шекспира, в изучение этюдов Тэна о староанглийском театре. И я
стал упрашивать его разработать эту
тему, остановившись на самом крупном из предтеч Шекспира — Кристофере Марло. Язык автора мы и очищали целую почти зиму от чересчур нерусских особенностей. Эту
статью я повез в Петербург уже как автор первой моей комедии и был особенно рад, что мне удалось поместить ее в"Русском слове".
Таким оставался он и позднее, когда я
стал часто бывать у Соллогубов, но больше у жены его, графини Софьи Михайловны (урожденной графини Виельгорской), чем у него, потому что он
то и дело уезжал в Петербург, где состоял на какой-то службе, кажется по тюремному ведомству.
В маленьком кабинете графини (в Карлове) я читал ей в последнюю мою зиму и
статьи, и беллетристику, в
том числе и свои вещи. Тогда же я посвятил ей пьесу"Мать", которая явилась в печати под псевдонимом.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать
той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы
стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство
того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не
стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Я пришел получить гонорар за"Ребенка". Уже
то, что пьесу эту поместили на первом месте и в первой книжке, показывало, что журнал дорожит мною. И гонорар мне также прибавили за эту, по счету вторую вещь, которую я печатал,
стало быть, всего в каких-нибудь три месяца, с октября 1860 года.
В эти годы Михайлов уже отдавался публицистике в целом ряде
статей на разные"гражданские"
темы в"Современнике"и из-за границы, где долго жил, вернулся очень"красным"(как говорили тогда), что и сказалось в его дальнейшей судьбе.
Не знаю, разошелся ли он лично с Некрасовым к
тому времени (как вышло это у Тургенева), но по направлению он, сделавшись редактором «Библиотеки для чтения» (которую он оживил, но материально не особенно поднял),
стал одним из главарей эстетической школы, противником
того утилитаризма и тенденциозности, какие он усматривал в новом руководящем персонале «Современника» — в Чернышевском и его школе, в Добролюбове с его «Свистком» и в
том обличительном тоне, которым эта школа приобрела огромную популярность в молодой публике.
Та же самая тетушка, которая послужила trait d'union (связующей нитью) между мною и Вейнбергом, оказалась в родстве с женой Алексея Феофилактовича, урожденной Свиньиной, дочерью
того литератора 20-х годов, который впервые
стал издавать «Отечественные записки».
— Не водитесь вы с ним! — упрашивал он и меня. — Наверно вытянет у вас сто рублей без отдачи… а
то хоть и беленькую. Я его не принимаю, а ежели он нахально
станет клянчить — я ему говорю:"Для вас нет у меня денег".
Я не
стану напирать на
то, что он оценил автора «Однодворца» и «Ребенка».
В
те годы ветер
стал дуть, как и теперь, в сторону"переоценки всех ценностей": и государственно-общественных устоев, и экономических, и нравственных идеалов, и мышления, и литературно-художественных идей, запросов и вкусов.
"Библиотека для чтения"ко второй половине 50-х годов под редакцией Дружинина оживилась, она
стала органом тургеневско-боткинского кружка, в котором защищались пушкинские традиции и заветы Белинского; но не
того только, что действовал в"Современнике", а прежнего эстета, гегельянца, восторженного ценителя Пушкина.
С
тех пор я имел случай лучше ознакомиться с русской драматической труппой Петербурга. Первая героиня и кокетка в
те года, г-жа Владимирова, даже увлекла меня своей внешностью в переводной драме О.Фёлье"Далила", и этот спектакль заронил в меня нечто, что еще больше
стало влечь к театру.
Она почти нигде не бывала в городе. Раз я
стал ей говорить на эту
тему.
Только что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была
тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов
стал во весь рост и создал несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов, как раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и
стал"посягать"даже на создание таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до
того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
Московские традиции и преданность Островскому представлял собою и Горбунов, которого я
стал вне сцены видать у начальника репертуара Федорова, где он считался как бы своим человеком. Как рассказчик — и с подмостков и в домах — он был уже первый увеселитель Петербурга. По обычаю
того времени, свои народные рассказы он исполнял всегда в русской одежде и непременно в красной рубахе.
Федоров (в его кабинет я
стал проникать по моим авторским делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в
ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед
тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве на Мясницкой игорный дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
Когда я сам сделался рецензентом, я
стал громить и
то и другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за
того, чтобы как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
В
ту же зиму Сонечка вышла за офицера некрасивой наружности, без всякого блеска, даже без большого состояния, одного из сыновей поэта Баратынского, к немалому удивлению всех ее поклонников. Они поселились в Петербурге, и у меня
стало зимним домом больше.
Нечего,
стало быть, и удивляться
тому, что день, когда появился манифест 19 февраля, прошел в петербургском писательском мире без всякого торжества, как самый заурядный последний день Масленицы.
Но летом 1861 года я сам должен был выступить в звании «вотчинника», наследника двух деревень, и, кроме
того, принужден был взять на себя и роль посредника и примирителя между моими сонаследницами, матушкой моей и тетушкой, и крестьянским обществом деревни Обуховка (в
той же местности) — крестьянами, которых дед мой отпустил на волю с землей по духовному завещанию,
стало быть, еще до 19 февраля 1861 года.
Совсем вновь встал я лицом к лицу и к деревенскому парламенту,
то есть к"сходу", и впервые распознал
ту истину, что добиваться чего-нибудь от крестьянской сходки надо, как говорится,"каши поевши". Как бы ясно и очевидно ни было
то, что вы ей предлагаете или на что хотите получить ее согласие, — мужицкая логика оказывается всегда со своими особенными предпосылками, а
стало быть, и со своими умозаключениями.
Я должен был взять приказчика; а со второго лета хозяйством моим
стал заниматься
тот медик З-ч — мой товарищ по Казани и Дерпту, который оставался там еще несколько лет, распоряжаясь как умел запашкой и отдачей земли в аренду.
Не считаю лишним сказать здесь с полной искренностью, что в
те годы, когда я неожиданно
стал землевладельцем и, должен был сводить свои счеты с крестьянами, я не был подготовлен в своих идеях и принципах к
тому, например, чтобы подарить крестьянам полный надел, какой полагался тогда по уставным грамотам.
И Герцен, хотя фактически и не
стал по смерти отца помещиком (имение его было конфисковано), но как домовладелец (в Париже) и капиталист-рантье не сделал ничего такого, что бы похоже было на дар крестьянам, даже и вроде
того, на какой пошел его друг Огарев.
Мои временнообязанные получили даровую землю, только в недостаточном количестве — разница количественная, а не по существу. Прибавлю (опять-таки не в оправдание, а как факт), что они могли тут же арендовать у землевладельца землю по цене, меньшей
той, что с них потребовали бы"хорошие"хозяева, а не молодой писатель, который так скоро
стал тяготиться своей ролью владельца.
Впоследствии, когда я после смерти А.И.Герцена и знакомства с ним в Париже (в зиму 1868–1870 года)
стал сходиться с Кавелиным, я находил между ними обоими сходство — не по чертам лица, а по всему облику, фигуре, манерам, а главное, голосу и языку истых москвичей и одной и
той же почти эпохи.