Неточные совпадения
По некоторым
наукам, например хотя бы по химии, вся литература пособий сводилась к учебникам Гессе и француза Реньо, и то только по неорганической химии. Языки знал один на тридцать человек, да и то вряд ли. Того, что теперь называют „семинариями“, писания рефератов и прений, и в заводе не
было.
Вообще, словесные
науки стояли от нас в стороне. Посещать чужие лекции считалось неловким, да никто из профессоров и не привлекал. Самый речистый и интересный
был все-таки Иванов, который читал нам обязательныйпредмет, и целых два года. Ему многие, и не словесники, обязаны порядочными сведениями по историографии. Он прочел нам целый курс „пропедевтики“ с критическим разбором неписьменных и письменных источников.
Наперечет
были в тогдашней Казани помещики, которые водились с профессорами и сохранили некоторое дилетантство по части
науки, почитывали книжки или заводили порядочные библиотеки.
В столовых, в бане, в танцевальной зале (тогда классами танцев могли пользоваться и своекоштные), в дортуарах удобно
было бы толковать, уговариваться, собирать сходки. Наверх, в занимательные, начальство заглядывало редко. Комнаты, хоть и низкие,
были просторные, длинный, довольно широкий коридор, дортуары также поместительные (в одном коридоре с музеями и аудиториями по естественным
наукам), и там же уборная, где мы, камералы, обыкновенно собирались перед лекциями ботаники и сельского хозяйства.
„Неофитом
науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них
был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических
наук пожалеть, в известной степени, можно
было разве о И.К.Бабсте, которого вскоре после того перевели в Москву. Он знал меня лично, но после того, как еще на втором курсе задал мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал меня к себе, не давал книг и не спрашивал меня, что я читаю по его предмету. На экзамене поставил мне пять и всегда ласково здоровался со мною. Позднее я бывал у него и в Москве.
Из нас троих, работавших у Бутлерова, меня он, сколько мне думается, считал самым верным идее
науки, желанию идти дальше, не довольствоваться степенью кандидата камеральных
наук, и он неспроста повторял мне, чтобы я не торопился жениться, если хочу вовремя
быть магистром.
Свидание со своими в Нижнем обошлось более мирно, чем я ожидал. Я не особенно огорчался тем, что к моему переходу в Дерпт относились с некоторым недоумением, если и не с сильным беспокойством. Довольно
было и того, что помирились с моим решением. Это равнялось признанию права руководить самому своими идеями и стремлениями, искать лучшего не затем, чтобы беспорядочно"прожигать"жизнь, а чтобы работать, расширять свой умственный горизонт, увлекаясь
наукой, а не гусарским ментиком.
В этом я не ошибся. Учиться можно
было вовсю, работать в лаборатории, посещать всевозможные курсы,
быть у источника немецкой
науки, жить дешево и тихо.
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс,
были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
Для меня в тот момент предмет пылкого культа
были точное знание вообще и «
наука наук» — химия.
Не отвечаю за всех моих товарищей, но в мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни в какой форме. И такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она
была скорее в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно в первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой
науки и еще мечтал сделать из себя ученого.
Германия, ее университетская
наука и"академические"сферы укрепили в нем его ненасытную, но неупорядоченную любознательность и слабость ко всему традиционному складу немецкой студенческой жизни, хотя он по своей болезненности, (настоящей или мнимой) не мог, вероятно, и в юности
быть кутилой.
Даже по своей европейской выучке и культурности он
был дореформенный барин-гуманист, словесник, с культом всего, что германская
наука внесла в то время в изучение и классической древности, и Возрождения, и средневековья. Уварова можно
было назвать"исповедником"немецкого гуманизма и романтизма. И Шекспира, и итальянских великих поэтов он облюбовал через немцев, под их руководительством.
И под конец, когда он перешел в медико-хирургическую академию, он должен
был по тогдашнему уставу сдавать экзамены из всех естественных и медицинских
наук.
И тут мне пригодилось то, что я
был в Казани камералистом. Я знал, что в тогдашнем Петербургском университете на юридическом факультете существует так называемый «разряд административных
наук», то
есть такое же камеральное отделение, только без естественных
наук и технологии, которые я слушал в Казани.
Это
был как бы подфакультет политических
наук, где слушались все юридические предметы, кроме церковного и римского права, судебной медицины, уголовного и гражданского судопроизводства.
Самый университет не настолько меня интересовал, чтобы я вошел сразу же в его жизнь. Мне
было не до слушания лекций! Я смотрел уже на себя как на литератора, которому надо — между прочим — выдержать на кандидата"административных
наук".
В Дерпте, когда я сдавал первую половину экзаменов ("rigorosum") как специально изучающий химию, я должен
был выбрать четыре главных предмета и сдать их в один день. Но все-таки это
было в два присеста, по два часа на каждый, и
наук значилось всего четыре, а не восемь, если не десять.
Ивановского любили, считали хорошим лектором, но курсы его
были составлены несколько по-старинному, и авторитетного имени в
науке он не имел. Говорил он с польским акцентом и смотрел характерным паном, с открытой физиономией и живыми глазами.
На побочные
науки были даны другие дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет. Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...
Экзамен происходил в аудитории, днем, и только с одним Кавелиным, без ассистента. Экзаменовались и юристы, и мы — "администраторы". Тем надо
было — для кандидата — добиваться пятерок; мы же могли довольствоваться тройками; но и тройку заполучить
было гораздо потруднее, чем у всех наших профессоров главных факультетских
наук.
Так как по главным
наукам у меня в среднем
была пятерка, то я мог
быть спокоен насчет приобретения кандидатского диплома.
"Ребенок"как раз написан
был в ту полосу моей интимной жизни, когда я временно отдавался некоторому «духовному» настроению. Влюбленность и жизнь в семействе той очень молодой девушки, которая вызвала во мне более головное, чем страстное чувство, настраивали меня в духе резко противоположном тому научному взгляду на человека, его природу и все мироздание, который вырабатывался у меня в Дерпте за пять лет изучения естественных
наук и медицины.
Из Дерпта я приехал уже писателем и питомцем точной
науки. Мои семь с лишком лет ученья не прошли даром. Без всякого самомнения я мог считать себя как питомца университетской
науки никак не ниже того уровня, какой
был тогда у моих сверстников в журнализме, за исключением, разумеется, двух-трех, стоящих во главе движения.
Все же, что
было в тогдашней молодежи обоего пола по части увлечения естествознанием, точной
наукой, протестов против метафизики, всяких предрассудков и традиционных верований, что вскоре так талантливо и бурно прорвалось у Писарева, — все это не могло не вызывать моего сочувствия.
Студентом (особенно в Дерпте, до 1857 года) я вообще мало читал беллетристики — я
был слишком увлечен точной
наукой.
Эдельсон
был очень серьезный, начитанный и чуткий литературный критик, и явись он в настоящее время, никто бы ему не поставил в вину его направления. Но он вовсе не замыкался в область одной эстетики. По университетскому образованию он имел сведения и по естественным
наукам, и по вопросам политическим, и некоторые его статьи, написанные, как всегда, по собственной инициативе, касались разных вопросов, далеких от чисто эстетической сферы.
Если оно составлялось не совсем так, как я мечтал, вина
была не моя. А мой выбор остановился на нем потому, что он считался тогда в Петербурге самым замечательным энциклопедистом и по философии, и по истории точных знаний, и по общей истории, и по общественным
наукам.
Через Вырубова я сошелся с кружком молодых французов, образовавших общество любителей естественных
наук. У нас
были заседания, читались рефераты; с наступлением весны мы производили экскурсии в окрестностях Парижа — оживленные и веселые.
А пока я сидел под тенистыми каштанами Люксембургского сада и впитывал в себя выводы положительной философии. Этот склад мышления вселял особенную бодрость духа. Все в природе и человеческом обществе делалось разумным и необходимым, проникнутым бесконечным развитием, той эволюцией, без которой потом в
науке и мышлении нельзя уже
было ступить ни единого шага.
Везде, во всех аудиториях, кроме курсов по специальным
наукам и практических занятий, персонал слушателей
был случайный. Это меня очень удивляло на первых порах.
Но дело-то в том, что А.И., хотя и
был когда-то естественник и держался выводов точной
науки, но в нем еще не умер вполне гегельянец и вообще"диалектик".
Вскоре после того мы с Вырубовым посетили А.И. При нем тогда
была только Н.А.Огарева и их дочь Лиза, официально значившаяся также как девица Огарева. Он просил меня навещать его и собирался взять на зиму меблированную квартиру. Но это ему не удалось тогда сделать. Он получил депешу, что его старшая дочь Н.А. серьезно заболела какой-то нервной болезнью, и он тотчас же решил ехать во Флоренцию, где она гостила тогда у брата своего Александра, профессора в тамошнем Институте высших
наук.
На рождество я купил ей книжку популярной химии — в память моего когда-то увлечения этой
наукой, и попросил Н.А.Огареву, как это делали нам, детям, положить ей книжку под подушку. И это
было всего за несколько дней до болезни А. И.