В Дерпте, в нашей русской корпорации, мой юмористический рассказ"Званые блины"произвел даже сенсацию; но доказательством, что я
себя не возомнил тогда же беллетристом, является то, что я целых три года не написал ни одной строки, и первый мой более серьезный опыт была комедия в 1858 году.
Неточные совпадения
С этим путейцем-романистом мне тогда
не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и
не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он, как я
помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал
себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Мы
не видались более двадцати лет. Я его
помнил еще молодым мировым судьею (после его студенческих передряг в крепости) и видел перед
собою очень утомленного, болезненного мужчину неопределенных лет, сохранившего все тот же теноровый студенческий голос.
Дообеденные часы я, как страстный любитель сцены, провел в Михайловском театре на какой-то французской пьесе, мною еще
не виданной.
Помню, сбор был плохой. В буфетах тогда можно было иметь блины, и я спросил
себе порцию в один из антрактов.
Суд над ним по делу об убитой француженке дал ему материал для его пьесы"Дело", которая так долго лежала под спудом в цензуре.
Не мог он и до конца дней своих отрешиться от желания обелять
себя при всяком удобном случае. Сколько
помню, и тогда в номере Hotel de France он сделал на это легкий намек. Но у
себя, в Больё (где он умер), М.М.Ковалевский, его ближайший сосед, слыхал от него
не раз протесты против такой"клеветы".
Но я
не помню, чтобы она заявляла
себя в двухлетний период 1863–1865 годов чем-нибудь выдающимся.
Теперь это сделалось банально. А надо было в 40-х годах состоять русским"интеллигентом", как Герцен, Огарев, Тургенев и их друзья, чтобы восчувствовать, что такое значило: иметь в кармане заграничный паспорт. Герцен после своих мытарств
не помнил себя от радости. Но он все-таки поехал без твердого намерения сделаться изгнанником, скоротать свой век на чужбине. Так вышло, и должно было выйти, особенно после февральской революции, которая так напугала и озлобила николаевский режим.
Я стал даже мечтать о комедии, которая бы через сорок с лишком лет была создана на такую же почти идею.
Помню, что в Париже (вскоре после моего приезда) я набросал даже несколько монологов… в стихах, чего никогда
не позволял
себе. И я стал изучать заново две роли — Чацкого (хотя еще в 1863 году играл ее) и Хлестакова. Этого мало — я составлял коллекцию костюмов для Чацкого по картинкам мод 20-х годов и очень сожалею, что она у меня затерялась.
Тургенев вообще
не задавал вам вопросов, и я
не помню, чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть, с другими писателями моложе его он иначе вел
себя, но из наших сношений (с 1864 по 1882 год) я вынес вот такой именно вывод. Если позднее случалось вызывать в нем разговорчивость, то опять-таки на темы его собственного писательства, его переживаний, знакомств и встреч, причем он выказывал
себя всегда блестящим рассказчиком.
Определенного плана на следующий сезон 1870–1871 годов у меня
не было, и я
не помню, чтобы я решил еще в Вене, куда я поеду из Берлина на вторую половину лета. Лечиться на водах я еще тогда
не сбирался, хотя катар желудка, нажитый в Париже, еще давал о
себе знать от времени до времени.
Как бы
себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего, перед ним на колени.
Неточные совпадения
— Ну, вот вам еще доказательство, что она бледна, — продолжала приятная дама, — я
помню, как теперь, что я сижу возле Манилова и говорю ему: «Посмотрите, какая она бледная!» Право, нужно быть до такой степени бестолковыми, как наши мужчины, чтобы восхищаться ею. А наш-то прелестник… Ах, как он мне показался противным! Вы
не можете
себе представить, Анна Григорьевна, до какой степени он мне показался противным.
Он пришел к
себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого
не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на
себя шинель и тотчас же забылся…
Похолодев и чуть-чуть
себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и
не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и
не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова
не было. Никодима Фомича, конечно, тоже
не было.
Дуня поняла ее, схватила ключ, бросилась к дверям, быстро отомкнула их и вырвалась из комнаты. Чрез минуту, как безумная,
не помня себя, выбежала она на канаву и побежала по направлению к — му мосту.
— Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты
не можешь отвечать за
себя! Да и ничего ты в этом
не понимаешь… Я тысячу раз точно так же с людьми расплевывался и опять назад прибегал… Станет стыдно — и воротишься к человеку! Так
помни же, дом Починкова, третий этаж…