Неточные совпадения
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не раз жалел о том, что меня не заставили засесть за греческий. И уже больше тридцати лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить
свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством одной девицы — "фишерки", что было характерным штрихом в последнее пятнадцатилетие XIX
века для тогдашней Москвы.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая
своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким же, как и теперь, в начале XX
века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Таланты Шуйского, Самарина и всех"папуасов"(по номенклатуре Кетчера) — Садовского, Сергея Васильева, его жены Екатерины, Степанова, Косицкой, Колосовой, Бороздиных, Акимовой — были в полном расцвете; а две замечательные старухи — Сабурова и Кавалерова — уже доживали
свой сценический
век.
И действительно, я написал целых четыре пьесы, из которых три были драмы и одна веселая, сатирическая комедия. Из них драма"Старое зло"была принята Писемским; а драму"Мать"я напечатал четыре года спустя уже в
своем журнале «Библиотека для чтения», под псевдонимом; а из комедии появилось только новое действие, в виде «сцен», в журнале «
Век» с сохранением первоначального заглавия «Наши знакомцы».
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в начале XX
века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в
свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Вся зима и дето прошли для издателя"
Века"пестро и шумно; он был уже женихом, когда я с ним познакомился, и праздновал
свою свадьбу летом на даче. Мне пришлось даже танцевать там и с его женой, и с свояченицей.
В"
Веке"он продолжал тогда
свои юмористические фельетоны, утратившие и ту соль, какая значилась когда-то в его"Записках Чернокнижникова".
В нашей беллетристике до конца XIX
века роман"В путь-дорогу", по
своей программе, бытописательному и интеллигентному содержанию, оставался единственным. Появились в разное время вещи из жизни нашей молодежи, но все это отрывочно, эпизодично.
Сенатора Цеэ я не встречал целые десятки лет и вдруг как-то, уже в начале XX
века, столкнулся с ним у знакомых. Он сейчас же узнал меня, наговорил мне разных любезностей и поразил
своей свежестью. А он был по меньшей мере старше меня на пятнадцать — восемнадцать лет.
Так и прожил
свой удачный писательский
век благообразный конторист в красном галстуке, явившийся ко мне с"Апраксинцами", которых он потом столько лет всячески забавлял.
Сарсе так и умер (уже в конце
века), верный
своим еженедельникам в газете"Temps", где оставался бессменным фельетонистом.
Время берет
свое, и то, что было гораздо легче правильно оценить в 80-х и 90-х годах, то коробило наших аристархов пятнадцать и больше лет перед тем и подталкивало их перо на узкоморальные «разносы». Теперь, в начале XX
века, когда у нас вдруг прокатилась волна разнузданного сексуализма и прямо порнографии (в беллетристике модных авторов), мне подчас забавно бывает, когда я подумаю, что иной досужий критик мог бы и меня причислить к родоначальникам такой литературы. На здоровье!
А французский епископат еще с XVII
века (в лице
своих знаменитейших иерархов) отстаивал то, что называется галликанством, то есть традиции некоторой иерархической независимости французской церкви от Ватикана.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал
своей"Историей английской литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших книг по оценке и искусства и быта Италии. Я в этом убедился, когда для моей книги"Вечный город"обозревал все то, что было за несколько
веков писано о Риме.
И никто и в 1868 году в общелиберальной печати не поднимал похода против этого запрета. Может быть, и сюфражистки XX
века, и революционные социалисты, и анархисты не могут или не хотят добиваться этого законнейшего права свободных граждан наполнять
свои воскресные досуги тем, что им нравится.
Из иностранцев самой крупной личностью был Кине. Но я не помню, чтобы он произвел сенсацию какой-нибудь речью. Он больше вызывал в толпе интерес
своим прошлым как один из самых видных эмигрантов — врагов Бонапартова режима. Он был несомненный республиканец 1848 года, человек идей XVIII
века, но гораздо больше демократ, чем сторонник социалистической доктрины.
Народ создал и
свой особый диалект, на котором венцы и до сих пор распевают
свои песни и пишут пьесы. Тогда же был и расцвет легкой драматической музыки, оперетки, перенесенной из Парижа, но получившей там в исполнении
свой особый пошиб. Там же давно, уже с конца XVIII
века, создавался и театр жанрового, местного репертуара, и та форма водевиля, которая начала называться"Posse".
У французских писателей, особенно если они добились известности, всегда найдете вы больше писательской исключительности и самопоглощения
своим писательским"я". С кем я ни беседовал из них на моем
веку, мне бросалось в глаза их полное почти равнодушие ко всему, что не их дело, их имя, их писательские успехи.
Из всех тогдашних конгрессов, на каких я присутствовал, Съезд Интернационального Союза рабочих (о котором я говорил выше) был, без сомнения, самый содержательный и важный по
своим последствиям. Идеи Маркса, создавшего это общество, проникли с тех пор всюду и у нас к половине 90-х годов, то есть около четверти
века спустя, захватили массу нашей молодежи и придали ее настроениям гораздо более решительный характер общественной борьбы и наложили печать на все ее мироразумение.
Но и тогда, каким я находил Герцена как сына
своей эпохи, как писателя и общественного деятеля второй половины XIX
века, он выдержал бы сравнение с кем угодно из выдающихся людей в России и за границей, с какими меня сталкивала жизнь до той эпохи.
Имя"Вейдевут"выбрал я неспроста. Род Боборыкиных ведет
свое начало от Андрея Комбиллы (переиначенного русскими XIII
века в Кобылу), который пришел с дружиной при Симеоне Гордом и считался потомком славянобалтийского короля Вейдевута. Н.Костомаров считал этого Вейдевута чем-то вроде легендарного Геркулеса поморских славян, что и высказывал в
своих этюдах на тему: кто были Варяго-Русь?
В этот перерыв более чем в четверть
века Лондон успел сделаться новым центром эмиграции. Туда направлялись и анархисты, и самые серьезные политические беглецы, как, например, тот русский революционер, который убил генерала Мезенцева и к году моего приезда в Лондон уже успел приобрести довольно громкое имя в английской публике
своими романами из жизни наших бунтарей и заговорщиков.
Неточные совпадения
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с
веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В
своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
Теперь можно бы заключить, что после таких бурь, испытаний, превратностей судьбы и жизненного горя он удалится с оставшимися кровными десятью тысячонками в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка и там заклекнет [Заклекнуть — завянуть.] навеки в ситцевом халате у окна низенького домика, разбирая по воскресным дням драку мужиков, возникшую пред окнами, или для освежения пройдясь в курятник пощупать лично курицу, назначенную в суп, и проведет таким образом нешумный, но в
своем роде тоже небесполезный
век.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на
веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать
свое почтение первым его сановникам.
Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на
веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим
век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».