Ко мне и впоследствии он относился формально, и в деловых переговорах, и на письмах, вежливо, не ворчливо, отделываясь короткими казенными фразами. Столкновений у меня с ним по журналу не было никаких. И только раз он, уже
по смерти Некрасова, отказался принять у меня большой роман. Это был"Китай-город", попавший к Стасюлевичу. Я бывал на протяжении нескольких лет раза два-три и у него на квартире, но уже гораздо позднее, когда он уже начинал хронически хворать.
Неточные совпадения
Помню и маленький эпизод, о котором рассказывал С.В.Максимову в год его
смерти, когда мы очутились с ним коллегами
по академии. Это было в конце лета, когда я возвращался в Дерпт. У Доминика, в ресторане, меня сильно заинтересовал громкий разговор двух господ, в которых я сейчас же заподозрил литераторов. Это были Василий Курочкин и Максимов.
Как критик он уже сказал тогда свое слово и до
смерти почти что не писал статей
по текущей русской литературе.
Только что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие.
Смерть его была тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов стал во весь рост и создал несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Его ближайший сверстник и соперник
по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов, как раз ко времени
смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
Впоследствии, когда я после
смерти А.И.Герцена и знакомства с ним в Париже (в зиму 1868–1870 года) стал сходиться с Кавелиным, я находил между ними обоими сходство — не
по чертам лица, а
по всему облику, фигуре, манерам, а главное, голосу и языку истых москвичей и одной и той же почти эпохи.
Переписка А.Н., появившаяся после
смерти актера Бурдина, бывшего его постоянным ходатаем, показала достаточно, как создатель нашего бытового репертуара нуждался в заработке; а ставил он обыкновенно
по одной пьесе в сезон на обоих императорских театрах.
Пьеса эта, как и трагедия"Юдифь", была написана тогдашним поставщиком итальянских сцен (кажется,
по фамилии Джакометти) в грубовато-романтическом тоне, но с обилием разных более реальных подробностей. В Елизавете он дал ей еще больше выгодного материала, чем в Юдифи. И она показала большое мастерство в постепенных изменениях посадки тела, голоса, лица, движений вплоть до момента
смерти.
Все это было очень искренно, горячо, жизненно — и в то же время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов до самой своей
смерти. И мы с ним — в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры
по поводу книги Толстого об искусстве.
После
смерти Бенни Лесков выпустил, как известно, брошюрку, где он рассказал правду о своем покойном собрате и старался очистить его от подозрений… ни больше ни меньше как в том, что он был агент-провокатор, выражаясь по-нынешнему.
Все это было рассказано в печати г-жой Пешковой (она писала под фамилией Якоби), которая проживала тогда в Риме, ухаживала за ним и
по возвращении моем в Петербург в начале 1871 года много мне сама рассказывала о Бенни, его болезни и
смерти. Его оплакивала и та русская девушка, женихом которой он долго считался.
И вот тот факт, что он как бы скрывал происхождение свое от отца, ополяченного еврея-протестанта, навлекло на него и после
смерти опять новые нарекания и
по этой части.
И все-таки за границей Тургенев и при семье Виардо, и с приятельскими связями с немецкими писателями и художниками — жил одиноко. И около него не было и одной десятой той русской атмосферы, какая образовалась около него же в Париже к половине 70-х годов. Это достаточно теперь известно
по переписке и воспоминаниям того периода, вплоть-до его
смерти в августе 1883 года.
Мы с Рагозиным и еще с кем-то из русских шли пешком от кладбища Pere Lachaisemm
по большим бульварам, и мне тогда сделалось еще грустнее, чем было на кладбище в небольшой толпе, скучившейся около могилы. Для Парижа
смерть нашего Герцена была простым «incident», но мы действительно осиротели.
От этого я вдвойне пострадал. Краевский так обиделся, что до самой
смерти своей приказывал обо мне ничего не говорить, что мне сообщил покойный В.В.Чуйко, писавший там рецензии. А у Корша я продержался не больше двух-трех месяцев, и меня отблагодарили за мою верную службу газете увольнением, как чиновники говорят,"
по третьему пункту".
Огарева видел я всего раз в жизни, и не в Лондоне или в Париже, а в Женеве, несколько месяцев после
смерти Герцена, во время Франко-прусской войны. Он не приезжал в Париж в те месяцы, когда там жил Герцен с семьей, а оставался все время в Женеве, где и А. И. жил прежде домом
по переезде своем из Англии.
И вот жизнь привела меня к встрече с Огаревым именно в Женеве, проездом (как корреспондент) с театра войны в юго-восточную Францию, где французские войска еще держались. И я завернул в Женеву, главным образом вот почему: туда после
смерти Герцена перебралась его подруга Огарева со своей дочерью Лизой, а Лиза в Париже сделалась моей юной приятельницей; я занимался с нею русским языком, и мы вели обширные разговоры и после уроков, и
по вечерам, и за обедом в ресторанах, куда Герцен всегда брал ее с собой.
«Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин,кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же,
по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!»
С полгода
по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал в приказчики, а
по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Неточные совпадения
На грудь кладет тихонько руку // И падает. Туманный взор // Изображает
смерть, не муку. // Так медленно
по скату гор, // На солнце искрами блистая, // Спадает глыба снеговая. // Мгновенным холодом облит, // Онегин к юноше спешит, // Глядит, зовет его… напрасно: // Его уж нет. Младой певец // Нашел безвременный конец! // Дохнула буря, цвет прекрасный // Увял на утренней заре, // Потух огонь на алтаре!..
Вдруг получил он в самом деле // От управителя доклад, // Что дядя при
смерти в постеле // И с ним проститься был бы рад. // Прочтя печальное посланье, // Евгений тотчас на свиданье // Стремглав
по почте поскакал // И уж заранее зевал, // Приготовляясь, денег ради, // На вздохи, скуку и обман // (И тем я начал мой роман); // Но, прилетев в деревню дяди, // Его нашел уж на столе, // Как дань, готовую земле.
Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже
по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о жизни,
смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение немецкого писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою
смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду
по нем отслужить, да посовестился.
Соня беспрерывно сообщала, что он постоянно угрюм, несловоохотлив и даже почти нисколько не интересуется известиями, которые она ему сообщает каждый раз из получаемых ею писем; что он спрашивает иногда о матери; и когда она, видя, что он уже предугадывает истину, сообщила ему, наконец, об ее
смерти, то, к удивлению ее, даже и известие о
смерти матери на него как бы не очень сильно подействовало,
по крайней мере, так показалось ей с наружного вида.