Неточные совпадения
Репутация «бойкого пера» утвердилась за мною. Но в округ наших сочинений уже
не посылали.
Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед», какие происходили прежде. Одну из
таких бесед я описал в моем романе с известной долей вымысла по лицам и подробностям.
Подробности этой встречи я описал в очерке, помещенном в одном сборнике, и повторять здесь
не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной
славой. Несмотря на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества, на даровитых артистов,
так же как и на известных писателей, смотрели вовсе
не сверху вниз, а, напротив, снизу вверх.
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и
так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок
не идет».
Наши товарищеские отношения с Балакиревым закрепились именно здесь, в Казани.
Не помню, почему он
не поступил в студенты (на что имел право,
так как кончил курс в нижегородском Александровском институте), а зачислился в вольные слушатели по математическому разряду. Он сначала довольно усердно посещал лекции, но дальше второго курса
не пошел, отдавшись своему музыкальному призванию.
По-нынешнему, иные были бы сейчас же „бойкотированы“,
так они плохо читали; мы просто
не ходили на их лекции; но шикать, или
посылать депутации, или требовать, чтобы они перестали читать, это никому и в голову
не приходило!
Если вдуматься, то
такое отношение к учености, к культу науки совсем
не так глупо и
пошло.
Только что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно:
такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов стал во весь рост и создал несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок
не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Из моих конкурентов трое владели интересом публики: Дьяченко (которого я ни тогда, ни позднее
не встречал); актер Чернышев и Николай Потехин, который
пошел сразу
так же ходко, как и старший брат его Алексей, писавший для сцены уже с первой половины 50-х годов.
И вот — в первый и в последний раз в моей жизни — я
пошел на
такую процедуру: добывание лжесвидетельства — по благосклонному наущению попечителя округа. Больше мне никогда
не приводилось выправлять никаких свидетельств
такого же рода.
Сходка —
не знаю уже на что рассчитывая — упиралась безусловно, на выкуп
не шла, даже и на самых льготных условиях, и дело это тянулось до тех пор, пока я принужден был дать крестьянам обеих деревень даровой надел (
так называемый"сиротский"), что, конечно, невыгодно отозвалось в ближайшем будущем на их хозяйственном положении.
И вышло
так, что все мое помещичье достояние
пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни
не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
И Герцен, хотя фактически и
не стал по смерти отца помещиком (имение его было конфисковано), но как домовладелец (в Париже) и капиталист-рантье
не сделал ничего
такого, что бы похоже было на дар крестьянам, даже и вроде того, на какой
пошел его друг Огарев.
Поэт был уже на
таком взводе, что споткнулся на этом самом стихе, дальше
не пошел, а все повторял его и должен был наконец сойти постыдно с эстрады.
Все это
не могло меня привлекать к тогдашней журнальной"левой". У меня
не было никакой охоты"
идти на поклон"в те редакции, где процветала
такая ругань. В подобной полемике я
не видел борьбы за высшие идеи, за то, что всем нам было бы дорого, а просто личный задор и отсутствие профессиональной солидарности товарищеского чувства.
И все-таки она больше поражала, восхищала, действовала на нервы, чем захватывала вас порывом чувства, или задушевностью, или слезами, то есть теми сторонами женственности, в каких проявляется очарование женской души. Все это, например, она могла бы показать в одной из своих любимых ролей — в шиллеровской Марии Стюарт. Но она
не трогала вас глубоко; и в предсмертной сцене
не одного, меня неприятно кольнуло то, что она, отправляясь на эшафот,
посылала поцелуи распятию.
Он
не мог заранее предвидеть, что его роман подольет масла к тому, что разгорелось по поводу петербургских пожаров. До сих пор легенда о том, что подожгли Апраксин двор студенты вместе с поляками, еще жива. Тогда революционное брожение уже начиналось. Михайлов за прокламации
пошел на каторгу. Чернышевский
пошел туда же через полтора года. Рассылались в тот сезон 1861–1862 года и подпольные листки; но все-таки о"комплотах"и революционных приготовлениях
не ходило еще никаких слухов.
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда
не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а
так как я до 22 лет
не мечтал сам
пойти по писательской дороге, то никогда и
не изучал ни одного романиста, каковой образец.
Это был какой-то"шут гороховый", должно быть, из"семинаров", с дурашливо-циническим тоном. Правда, его самого можно было отделывать"под воск"и говорить ему какие угодно резкости. Но от этого легче
не было, и все-таки целые статьи или главы зачеркивались красными чернилами; а жаловаться значило
идти на огромную проволочку с самыми сомнительными шансами на успех.
Корреспонденции Берга были целые статьи, в нашем журнализме 60-х годов единственные в своем роде. Содержание
такого сотрудника было
не совсем по нашим средствам. Мы помещали его, пока было возможно. Да к тому же подавление восстания
пошло быстро, и тогда политический интерес почти что утратился.
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (то есть в августе 1908 года), за
такое письмо обвиненный попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем перед тем
не опороченный,
пошел на каторгу.
Я превратился как бы в студента, правда весьма"великовозрастного",
так как мне тогда уже
шел тридцатый год. Но нигде, ни в каком городе (
не исключая и немецких университетских городов), я
так скоро
не стряхнул бы с себя того, что привез с собою после моих издательских мытарств.
В Петербурге (особенно если б журнал
пошел бойко и стал давать доход) я решительно
не нашел бы досугов для
такого дальнейшего"самообразования", другими словами для возведения целого здания своего мыслительного и социально-этического credo.
Я
шел по Regent-Street в обществе А.И.Бенни и Роль-стона и
не знаю, какая внезапная ассоциация идей привела меня к
такому же внезапному выводу о полной моральной несостоятельности наших светских женщин. Но это явилось мне
не в виде сентенции, а в образе молодой женщины из того «круга», к которому я достаточно присмотрелся в Петербурге в сезоны 1861–1865 годов.
Работа
не шла бы
так споро, если б вещь эта
не имела формы дневника героини — того, что немцы на их критическом жаргоне называют:"Tee — Romane".
Старший из них — Иоганн — тогда, в конце 60-х годов, был уже на верху
славы как виртуоз и композитор вальсов, но опереточной,
такой же блестящей, карьеры еще
не начинал.
Легкость нравов во время фашинга делалась еще откровеннее, но все-таки на публичных балах и в маскарадах вы
не видали
такого сухого цинизма, как в тогдашнем Париже, — даже и в знаменитом заведений Шперля с его ежедневными объявлениями в"Tagblatt'e", где неизменно говорилось, что у Шперля балы более чем хороши и что каждый иностранец
идет к Шперлю.
Не без удивления узнал я от него, что газета"New York Tribune"
послала его в Испанию как специального корреспондента. Редакция той же газеты вскоре потом отправила его отыскивать Ливингстона, что он и выполнил. Упорства и смелости у него достало на
такую экспедицию, но в Мадриде он был совсем
не на месте; но"куражу"
не терял и вел себя совершенно по-американски во всем, что относилось к его ремеслу газетчика.
Его общество, хотя и
не представляло для меня ничего выдающегося в высшем интеллигентном смысле, но давало вкус к той бытовой жизни, которая там, на родине,
шла своим чередом и от которой я ушел на
такой долгий срок.
К 1870 году я начал чувствовать потребность отдаться какому-нибудь новому произведению, где бы отразились все мои пережитки за последние три-четыре года. Но странно! Казалось бы, моя любовь к театру, специальное изучение его и в Париже и в Вене должны были бы поддержать во мне охоту к писанию драматических вещей. Но
так не выходило, вероятнее всего потому, что кругом
шла чужая жизнь, а разнообразие умственных и художественных впечатлений мешало сосредоточиться на сильном замысле в драме или в комедии.
Мои долговые дела находились все в том же status quo. Что можно было, я уплачивал из моего гонорара, но ликвидация по моему имению затягивалась и кончилась, как я говорил выше, тем, что вся моя земля
пошла за бесценок и сверх уплаты залога выручилось всего каких-то три-четыре тысячи. Рассчитывать на прочную литературную работу в газетах (даже и на
такую, как за границей) я
не мог. Во мне засела слишком сильно любовь к писательскому делу, хотя оно же
так жестоко и"подсидело меня"в матерьяльном смысле.
Про эту встречу и дальнейшее знакомство с Гончаровым я имел уже случай говорить в печати — в последний раз и в публичной беседе на вечере, посвященном его памяти в Петербурге, и
не хотел бы здесь повторяться. Вспомню только то, что тогда было для меня в этой встрече особенно освежающего и ценного, особенно после потери, какую я пережил в лице Герцена. Тут судьба, точно нарочно,
посылала мне за границей
такое знакомство.
Мы с ней очень скоро сошлись, но в пределах приятельства —
не больше. И вдруг я получаю от господина Н-ны большое письмо, где он говорит, что Анна находится в недоумении — какие у меня намерения на ее счет? А у меня ровно никаких намерений
не было, и все это отзывалось матримониальным подходом плутоватого полячка и было сделано им без ведома своей жены — чрезвычайно деликатной и корректной женщины. Я ей о письме ее мужа ничего и
не сообщил; и, сколько помню, дал ему понять, что я на
такую удочку
не пойду.
Этот рассказ был
такой трепетный, что мы в тот же вечер, начав полуврагами, кончили нашу беседу поздней ночью в дружеском тоне. Актриса и тогда
не могла меня привлечь, несмотря на ее наружность, но я сразу распознал хорошего человека, и наше сближение
пошло быстро.
Опять — несколько шагов назад, но тот эмигрант, о котором сейчас
пойдет речь, соединяет в своем лице несколько полос моей жизни и столько же периодов русского литературного и общественного движения. Он
так и умер эмигрантом, хотя никогда
не был ни опасным бунтарем, ни вожаком партии, ни ярым проповедником «разрывных» идей или издателем журнала с громкой репутацией.