Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались
после молебна, перед
тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили,
как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни
тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные —
те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
Все, что тогда было поживей умом и попорядочнее, мужчины и женщины, по-своему шло вперед, читало, интересовалось и событиями на Западе, и всякими выдающимися фактами внутренней жизни, подчинялось, правда, общему гнету сверху, но не всегда мирилось с ним, сочувствовало
тем, кто «пострадал», значительно было подготовлено к
тому движению, которое началось
после Крымской войны,
то есть всего три года
после того,
как мы вышли из гимназии и превратились в студентов.
Третья и большая тогда известность, В.И.Даль, служил управляющим удельной конторой, уже
после того,
как составил себе имя под псевдонимом Казака Луганского.
Такая попытка показывает, что я
после гимназической моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это не отражалось на моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало, не следил даже за журналами так,
как делал это в последних двух классах гимназии, не искал между товарищами людей более начитанных, не вел разговоров на чисто литературные
темы. Правда, никто вокруг меня и не поощрял меня к этому.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических наук пожалеть, в известной степени, можно было разве о И.К.Бабсте, которого вскоре
после того перевели в Москву. Он знал меня лично, но
после того,
как еще на втором курсе задал мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал меня к себе, не давал книг и не спрашивал меня, что я читаю по его предмету. На экзамене поставил мне пять и всегда ласково здоровался со мною. Позднее я бывал у него и в Москве.
Из Нижнего в Москву дорога была мне уже хорошо известна
после первой моей поездки в Москву на Масленице 1853 года, а не дальше
как за четыре месяца перед
тем я пролетел, на перекладных отправляясь к отцу, в Тамбовскую губернию, на Москву и Рязань.
"Академическая Мусса"объединяла профессоров со студентами, и студенты были в ней главные хозяева и распорядители. Представительство было по корпорациям. Я тогда уже ушел из бурсацкой жизни, но и
как"дикий"имел право сделаться членом Муссы. Но что-то она меня не привлекла. А вскоре все"рутенисты"должны были выйти из нее в полном составе
после того,
как немцы посадили и их и нас на"ферруф".
И это ободрило меня больше всего
как писателя–прямое доказательство
того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о
какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь,
после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по
какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Салтыкова я
после не видал никогда у Писемского и вообще не видал его нигде в
те две зимы и даже
после, во время моего редакторства.
Как руководитель толстого журнала Писемский запоздал, совершенно так,
как я сам два года спустя слишком рано сделался издателем-редактором «Библиотеки».
Точно такой же внутренний процесс произошел не только в Фете, Боткине или Дружинине, но и в Тургеневе еще до напечатания «Отцов и детей»,
после того,
как он «разорвал» с Некрасовым.
И я в следующий сезон не избег
того же поветрия, участвовал в нескольких спектаклях с персоналом, в котором были такие силы,
как старуха Кони и красавица Спорова (впоследствии вторая жена Самойлова). Ею увлекались оба моих старших собрата: Островский и Алексей Потехин. Потехин много играл и в своих пьесах, и Гоголя, и Островского, и сам Островский пожелал исполнить роль Подхалюзина уже
после того,
как она была создана такими силами,
как Садовский и П.Васильев.
"Однодворец"
после переделки, вырванной у меня цензурой Третьего отделения, нашел себе сейчас же такое помещение, о
каком я и не мечтал! Самая крупная молодая сила Александрийского театра — Павел Васильев — обратился ко мне. Ему понравилась и вся комедия, и роль гарнизонного офицера, которую он должен был создать в ней. Старика отца,
то есть самого"Однодворца", он предложил Самойлову, роль старухи, жены его, — Линской, с которой я (
как и с Самойловым) лично еще не был до
того знаком.
Но, повторяю, я забывал о себе
как авторе, я не услаждался
тем, что вот,
после дебюта в Москве с"Однодворцем", где будут играть лучшие силы труппы, предстоит еще несомненный успех, и не потому, что моя драма так хороша, а потому, что такая Верочка, наверно, подымет всю залу, и пьеса благодаря ее игре будет восторженно принята, что и случилось не дальше
как в январе следующего, 1862 года, в бенефис учителя Позняковой — Самарина.
Так я и не видал тогда ни в
ту зиму, ни впоследствии — "Ребенка"на Малом театре. О триумфе дебютантки мне писали приятели
после бенефиса Самарина,
как о чем-то совершенно небывалом. Ее вызывали без числа. И автора горячо вызывали, так что и на его долю выпала бы крупная доля таких восторженных приемов.
Как фельетонисту мне пришлось в
ту же зиму говорить и о полемике, объектом которой сделался
как раз тогда Чернышевский. Я держался шутливого тона и хотел выставить только его полемический темперамент; но в"Библиотеке для чтения"тотчас
после"Статского советника Салатушки"мой тон мог показаться исходящим от принципиального противника всего, чем тогда"Современник"и его вдохновитель увлекали революционно настроенную молодежь.
Полемика тогдашних журналов, если на нее посмотреть"ретроспективно", явилась симптомом
того, что
после акта 19 февраля на очереди не стояло что-нибудь такое же крупное,
как падение рабовладельчества.
После смерти Бенни Лесков выпустил,
как известно, брошюрку, где он рассказал правду о своем покойном собрате и старался очистить его от подозрений… ни больше ни меньше
как в
том, что он был агент-провокатор, выражаясь по-нынешнему.
И вот
тот факт, что он
как бы скрывал происхождение свое от отца, ополяченного еврея-протестанта, навлекло на него и
после смерти опять новые нарекания и по этой части.
Позднее, уже к 70-м годам, он
после успехов
как драматург превратился также в"богему"и прожигал жизнь, предаваясь
тем же излишествам, которые стольких писателей свели в преждевременную могилу.
Сам по себе он был совсем не"бунтарь"; даже и не ходок в народе с целью
какой бы
то ни было пропаганды. Он ходил собирать песни для П.Киреевского, а
после своей истории больше уже этим не занимался, проживал где придется и кое-что пописывал.
Мне и тогда такая, хотя бы и несколько"деланная", простота скорее понравилась. Но я знал,
как и все тогда знали, что Тургенев был огорчен
той коллизией с молодой публикой и критикой,
какая произошла
после"Отцов и детей".
Я уже сказал выше, что других знаменитостей
того времени,
как Некрасова, Гончарова, Салтыкова, я в
те годы, 1863–1865, лично еще не знал, и наше знакомство пошло уже
после возвращения моего в Петербург, к 1871 году.
Выкупные свидетельства
после 1861 года зудели в руках дворян-помещиков. Где же легче, быстрее и приятнее можно было их спустить,
как не за границей,"дан летранже" —
как выражалась несравненная"дама Курдюкова".
Та ездила по немецким курортам еще в 40-х годах, но, право, между нею и большинством наших соотечественников, бросившихся"а л'етранже"в 60-х годах, разница была малая — более количественная, чем качественная.
Мне было
то приятно, что я так скоро
после петербургских мытарств мог отдаться писательскому труду, и связь с Россией, с родной литературой
как бы делалась новым живительным элементом, не допускала хандры, которая, весьма вероятно, и подкралась бы.
Я превратился
как бы в студента, правда весьма"великовозрастного", так
как мне тогда уже шел тридцатый год. Но нигде, ни в
каком городе (не исключая и немецких университетских городов), я так скоро не стряхнул бы с себя
того, что привез с собою
после моих издательских мытарств.
Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай — давать театральные фельетоны только один раз в неделю. Поэтому критика пьес и игры актеров не превращалась (
как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне,
после генеральной репетиции или в
ту же ночь, в редакции, второпях и с одним желанием — поскорее что-нибудь сказать о последней новинке.
После консерваторских классов напал я на самого выдающегося в
ту пору частного преподавателя декламации, Ашилля Рикура, имевшего свой курс при ученической сцене в Rue de la Tour d'Auvergne, где
как раз квартировал и Фр. Сарсе.
Тогда это был кульминационный пункт внешнего успеха Второй империи, момент высшего обаяния Франции, даже и
после того,
как Пруссия стала первым номером в Германии. Никогда еще не бывало такой"выставки"венценосцев, и крупных, и поменьше, вплоть до султана Абдул Азиса. И каждый венценосец сейчас же устремлялся на Бульвары смотреть оффенбаховскую оперетку"Герцогиня Герольштейнская"и в ней «самое» Шнейдершу,
как называли русские вивёры.
Varietes, а
после спектакля он ужинал с Шнейдер. Париж много острил тогда на эту
тему. А самую артистку цинически прозвали"бульваром государей",
как назывался пассаж, до сих пор носящий это имя, на Итальянском бульваре. Позднее от старого писателя Альфонса Руайе (когда-то директора Большой Оперы) слышал пересказ его разговора с Шнейдер о знакомстве с Александром II и ужине. По ее уверению, ей, должно быть, забыли доставить
тот ценный подарок, который ей назначался за этот ужин.
Только в это второе пребывание в британской"столице мира"я почувствовал,
какая это громадина и чем она в своих самых характерных чертах отличается от такой же громадины — Парижа. Но Париж
после Лондона должен казаться гораздо мельче, при всем
том,
какое он пространство занимает и даже при его теперешних двух с половиноюмиллионах жителей.
К нему я имел письмо, а к Ледрю меня повез хозяин
того табльдота, где я обедал, — тоже эмигрант, бежавший
после переворота 2 декабря, из южан, самого обыкновенного обывательского типа француз, очень счастливый
тем, что мог устроиться
как хозяин пансиончика с общим столом, вероятно из мастеровых или нарядчиков, но сохранивший налет тогдашнего полубуржуазного демократизма с искренней ненавистью к"узурпатору", который владел тогда Францией.
Впоследствии, лет двадцать и больше спустя, я в одном интервью с ним какого-то журналиста узнал, что Г.Спенсер из-за слабости глаз исключительно слушал чтение — и это продолжалось десятки лет.
Какую же массу печатного матерьяла должен он был поглотить, чтобы построить свою философскую систему! Но этим исключительным чтением объяснил он
тому интервьюеру, что он читал только
то, что ему нужно для его работ. И оказалось в этой беседе, случившейся
после смерти Ренана, что он ни одной строки Ренана не читал.
Лондон,
как синтез британской городской культуры, научил меня чувствовать все роковые контрасты мировой культуры. Нельзя было и
после Парижа не видеть мощи и высоты этой культуры, но в
то же время и не сознавать, до
какой степени. капиталистический и сословный строй Англии тормозил еще тогда истинное равноправнее этой прославленной стране свободы.
Этот общительный и образованный врач очень сошелся со мною; и наше приятельство продолжалось и в России, где я нашел его в Петербурге в 1871 году и где болезнь печени унесла его в половине 70-х годов, в ужасных страданиях,
после того,
как он женился во Франции на красивой девушке, дочери поляков-эмигрантов.
С нашими посольскими я не желал водиться
после того,
как секретарь посольства (впоследствии петербургский сановник) заявил мне, что он с интеллигенцией Лондона совсем не водится и нигде, кроме официальных мест и клуба С.Джеме, не бывает.
Не помню, чтобы в
том, что он говорил тогда о России и русской журналистике, слышались очень злобные, личные ноты или прорывались резкие выражения. Нет, этого не было! Но чувствовалось все-таки, что у него есть счетыи с публикой, и с критикой, и с некоторыми собратами, например, с Достоевским, который
как раз
после «Дыма» явился к нему с гневными речами и потом печатно «отделал» его.
Правда, тогда уже не у одного меня складывалась оценка Толстого (
после"Войны и мира")
как великого объективного изобразителя жизни. Хотя он-то и был всегда «эгоцентрист», но мы еще этого тогда недостаточно схватывали, а видели
то, что он даже и в воспроизведении людей несимпатичного ему типа (Наполеона, Сперанского) оставался по приемам прежде всего художником и сердцеведом.
И
какой это был архироссийский бытовой тип! Барин с головой протодьякона и даже не очень старого"владыки". Таких типичных лиц великорусского склада немного видал я и среди народа, и среди купечества. И за мужика и за купца вы могли бы издали принять его, если б он захотел выдать себя за
того или другого. Но главное — барин, пошедший в бунтари и долго скитавшийся по Европе и до и
после крепости, ссылки и бегства из Восточной Сибири через Японию.
Венский фашинг
того времени еще полон был чувственной жизненности и всяких позывов к развеселому житью, которые совсем не притихли всего каких-нибудь два года
после разгрома Австрии на полях Садовой. Об этом что-то никто не тужил. Империя сделалась дуалистической,и когда-то крамольные венгерцы теперь
как бы спасали империю
той ролью,
какую они стали играть.
Я уже знал это, госпожа Дюма была не кто иная,
как бывшая г-жа Нарышкина,
та самая, у которой на вечере, в Москве, был Сухово-Кобылин в ночь убийства француженки на его квартире.
После этой истории она уехала за границу, сошлась с Дюма, от которого имела дочь еще до брака, а потом вышла за него замуж.
В это время он уже не был больше профессором,
после того,
как в начале своей карьеры преподавал химию в Палермо.
Задайся я каким-нибудь определенным планом,
как например, насчет Рима (который мне долго решительно не давался), я бы уже успел написать что-нибудь вроде"Вечного города"
после того,
как я отправился в Рим осенью 1891 года с твердым намерением заново изучить его, для чего я, также заново, стал подготовлять себя к нему целый год.
После обнародования конституции Кортесы утратили подвинченность интереса. Все уже знали, что будет либеральная монархия с разными претендентами на престол. Никто еще не ожидал ни
того, что Прим погибнет от руки заговорщика, ни
того, что из-за пресловутой кандидатуры Гогенцоллернского принца загорится ровно через год такой пожар,
как война между германской и французской империями.
Всего поразительнее было
то, что это была, хотя и упраздненная, но все-таки церковь, с алтарями. И на главном алтаре жены и дочери рабочих преспокойно себе сидели, спустив ноги,
как со стола, и в антракты весело болтали. Никак уже нельзя было подумать, что мы в стране, где клерикальный гнет и
после Сентябрьской революции 1868 года продолжал еще чувствоваться всюду. Объяснялось оно
тем, что рабочие, сбежавшиеся на эту сходку, принадлежали к республиканской партии и тогда уже были настроены антиклерикально.
Вскоре
после того мы с Вырубовым посетили А.И. При нем тогда была только Н.А.Огарева и их дочь Лиза, официально значившаяся также
как девица Огарева. Он просил меня навещать его и собирался взять на зиму меблированную квартиру. Но это ему не удалось тогда сделать. Он получил депешу, что его старшая дочь Н.А. серьезно заболела какой-то нервной болезнью, и он тотчас же решил ехать во Флоренцию, где она гостила тогда у брата своего Александра, профессора в тамошнем Институте высших наук.
Здесь уместно будет подвести итог и
тому,
как я относился к француженке
как женщине вообще,
после такого долгого житья в Париже.
И тут кстати будет сказать, что если я прожил свою молодость и не Иосифом Прекрасным,
то никаким образом не заслужил
той репутации по части женского пола, которая установилась за мною, вероятно, благодаря содержанию моих романов и повестей, а вовсе не на основании фактов моей реальной жизни. И впоследствии, до и
после женитьбы и вплоть до старости, я был гораздо больше,
как и теперь,"другом женщин", чем героем любовных похождений.
Про эту встречу и дальнейшее знакомство с Гончаровым я имел уже случай говорить в печати — в последний раз и в публичной беседе на вечере, посвященном его памяти в Петербурге, и не хотел бы здесь повторяться. Вспомню только
то, что тогда было для меня в этой встрече особенно освежающего и ценного, особенно
после потери,
какую я пережил в лице Герцена. Тут судьба, точно нарочно, посылала мне за границей такое знакомство.
С Некрасовым у меня до
того не было никаких сношений, ни личных, ни письменных. В Петербурге я с ним нигде не встречался, никогда не бывал в редакции"Современника"и из-за границы никогда к нему не обращался с предложением сотрудничества, с
тех пор
как он
после гибели"Современника"взял у Краевского его"Отечественные записки".
А хозяин отеля (
после того,
как моя корреспонденция попала, должно быть, в немецкую печать) написал в редакцию"Санкт-Петербургских ведомостей"письмо с уверением, что никаких пробоин в его отеле при осаде не было.