Неточные совпадения
Конец ее был довольно печальный. В
последний раз я с ней встретился в «Кружке», в зиму 1866
года.
Но в
последние три
года, к 1858
году, меня, дерптского студента, стало все сильнее забирать стремление не к научной, а к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес к художественному изображению русской жизни, наплыв освобождающих идей во всех смыслах пробудили нечто более трепетное и теплое, чем чистая или прикладная наука.
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не раз жалел о том, что меня не заставили засесть за греческий. И уже больше тридцати
лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством одной девицы — "фишерки", что было характерным штрихом в
последнее пятнадцатилетие XIX века для тогдашней Москвы.
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в
последние 50-е
годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
В связи со всем этим во мне шла и внутренняя работа, та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны в Дерпте в те
последние два
года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и та форма, в какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
Русские в Дерпте, вне студенческой сферы, держались, как всегда и везде — скорее разрозненно. И только в
последние два
года моего житья несколько семейств из светско-дворянского общества делали у себя приемы и сближались с немецкими"каксами". Об этом я поговорю особо, когда перейду к итогам тех знакомств и впечатлений, через какие я прошел, как молодой человек, вне университета.
Ежегодные мои поездки"в Россию"в целом и в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка в
последние два
года питалась уже почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали свое развивающее дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем в остальных, уже не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать свои силы.
В семействе Дондуковых я нашел за этот
последний дерптский период много ласки и поощрения всему, что во мне назревало, как в будущем писателе. Два
лета я отчасти или целиком провел в их живописной усадьбе в Опочском уезде Псковской губернии. Там писалась и вторая моя по счету пьеса"Ребенок"; первая — "Фразеры" — в Дерпте; а"Однодворец" — у отца в усадьбе, в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
Петербургу принадлежит знаменательная доля впечатлений за
последние дерптские
годы и до того момента, когда я приступил к первой серьезной литературной вещи.
Писательское настроение возобладало во мне окончательно в
последние месяцы житья в Дерпте, особенно после появления в печати «Однодворца», и мой план с осени I860
года был быстро составлен: на лекаря или прямо на доктора не держать, дожить до конца 1860
года в Дерпте и написать несколько беллетристических вещей.
Дом этот по внешнему виду совсем не изменился за целых с лишком сорок
лет, и я его видел в один из
последних моих приездов, в октябре 1906
года, таким же; только лавки и магазины нижнего жилья стали пофрантоватее.
Еще не стариком застал я в труппе и Леонидова, каратыгинского"выученика", которого видел в Москве в 1853
году в"Русской свадьбе". Он оставался все таким же"трагиком"и перед тем, что называется,"осрамился"в роли Отелло. П.И.Вейнберг, переводчик, ставил его сам и часто представлял мне в лицах — как играл Леонидов и что он выделывал в
последнем акте.
Такое добровольное пребывание в старых комических тенетах объясняется отчасти жизнью, которую Островский вел в
последние двадцать
лет. Наблюдательность должна питаться все новыми"разведками"и"съемками". А он стоял в стороне не только от того, что тогда всего сильнее волновало передовую долю общества, но и от писательского мира. Ни в Петербурге, ни в Москве он не был центром какого-нибудь кружка, кроме своих коллег по обществу драматургов.
Тогда он уже достиг высшего предела своей мании величия и считал себя не только великим музыкантом, но и величайшим трагическим поэтом. Его творчество дошло до своего зенита — за исключением"Парсиваля" — именно в начале 60-х
годов, хотя он тогда еще нуждался и даже должен был бежать от долгов с своей виллы близ Вены; но его ждала волшебная перемена судьбы: влюбленность баварского короля и все то, чего он достиг в
последнее десятилетие своей жизни.
Какой контраст с тем, что мы видим (в
последние 20
лет в особенности) в карьере наших беллетристов. Все они начинают с рассказов и одними рассказами создают себе громкое имя. Так было с Глебом Успенским, а в особенности с Чеховым, с Горьким и с авторами следующих поколений: Андреевым, Куприным, Арцыбашевым.
Умственная и этическая эволюция Телепнева похожа и на мою, но не совпадает с нею. В нем
последний кризис, по окончании курса в Дерпте, потянул его к земской работе, а во мне началась борьба между научной дорогой и писательством уже за два
года до отъезда из Дерпта.
В 1900
году во время
последней Парижской выставки я захотел произвести анкету насчет всех тех домов, где я жил в Латинском квартале в зиму 1865–1866
года, и нашел целыми и невредимыми все, за исключением того, где мы поселились на всю зиму с конца 1865
года. Он был тогда заново возведен и помещался в улице, которая теперь по-другому и называется. Это тотчас за музеем «Cluny». Отель называется «Lincoln», а улица — Des Matturiens St.Jacques.
Фредерика Леметра мне привелось видеть несколько позднее. Он уже сошел со сцены за старостью, но решился для
последнего прощания с публикой исполнить ряд своих"коронных"ролей. И я его видел в"Тридцать
лет, или Жизнь игрока" — мелодраме, где у нас Каратыгин и Мочалов восхищали и трогали наших отцов.
В
последнее восстание они мечтали о вмешательстве Наполеона III. И вообще у них был культ"наполеоновской идеи". Они все еще верили, что"крулевство"будет восстановлено племянником того героя, под знаменем которого они когда-то дрались в Испании, в Германии, в России в 1812
году.
Но и тогда еще, во второй половине 60-х
годов, он только что поставил новую оперу на театре Opera Comique свою
последнюю вещь.
И тогда во французских гимназиях (то есть лицеях и коллежах) существовал философский класс как обязательный предмет
последнего гимназического
года.
Дело художественного образования привилось в Мюнхене более, чем где-либо в Германии, и к концу XIX века Мюнхен сделался центром новейшего немецкого модернизма. И вообще теперешний Мюнхен (я попадал в него и позднее, и
последний раз не дальше как
летом 1908 ji 1910
годов) стал гораздо богаче творческими силами, выработал в себе очень своеобразную жизнь не только немецкой, но и международной молодежи, стекающейся туда для работы и учения.
Это было в
последних числах мая 1869
года. Сколько помню, я успел столковаться с Коршем насчет этой поездки.
Если жизнь отводила меня от поездки в Испанию в течение следующих двух десятилетий (после 1869
года), то есть до 90-х
годов прошлого столетия, то в
последние десять
лет я, конечно, нашел бы фактическую возможность ехать туда в любое время
года и пожить там подольше.
К 1870
году я начал чувствовать потребность отдаться какому-нибудь новому произведению, где бы отразились все мои пережитки за
последние три-четыре
года. Но странно! Казалось бы, моя любовь к театру, специальное изучение его и в Париже и в Вене должны были бы поддержать во мне охоту к писанию драматических вещей. Но так не выходило, вероятнее всего потому, что кругом шла чужая жизнь, а разнообразие умственных и художественных впечатлений мешало сосредоточиться на сильном замысле в драме или в комедии.
Некрасов ценил его не меньше, чем Салтыков, и вряд ли часто ему отказывал. От самого Г. И. я слыхал, что он"в неоплатном долгу"у редакции, и, кажется, так тянулось
годами, до
последних дней его нормальной жизни. Но все-таки было обидно за него — видеть, как такой даровитый и душевный человек всегда в тисках и в редакции изображает собою фигуру неизлечимого"авансиста" — слово, которое я гораздо позднее стал применять к моим собратам, страдающим этой затяжной болезнью.
Потом, через
год, много через два
года, и он пришел опять в прежнее свое настроение, но тогда на него жалко было смотреть. Весь его мир сводился ведь почти исключительно к театру. А война и две осады Парижа убили, хотя и временно, театральное дело. Один только театр"Gymnase"оставался во все это время открытым, даже в
последние дни Коммуны, когда версальские войска уже начали проникать сквозь бреши укреплений.
Сезон и тогда, в общем, носил такую же физиономию, как и в
последнюю мою зиму 1864–1865
года: те же театры, те же маскарады в Большом, Купеческом и Благородном собрании, только больше публичных лекций, и то, что вносил с собою оживляющего Клуб художников, где я позднее прочел три лекции о"Реальном романе во Франции", которые явились в виде статьи у Некрасова.
В прямом смысле, конечно, нет; но если взять всю совокупность его деятельности за
последние двадцать
лет его жизни, его пропаганду, его credo неохристианского анархиста чистой воды, то — не будь он Лев Николаевич Толстой, он давно бы очутился в местах"довольно отдаленных", откуда мог бы перебраться и за границу. Весь его умственный, нравственный и общественный склад был характерен для самого типичного эмигранта.