Неточные совпадения
Соллогуб гостил,
попадая в Нижний, у тогдашнего губернского предводителя, Н.
В.Шереметева, брата
того сурового вотчинника, который послужил мне моделью одной из старобытовых фигур
в моем романе «Земские силы», оставшемся недоконченным.
От дяди я уже слыхал рассказы о
том, как там кормят, а также и про Печкинскую кофейню, куда я
в тот приезд не
попал и не знаю, существовала ли она
в своем первоначальном виде
в ту зиму 1852–1853 года.
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был
тот же почти тон, как и
в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от
того, что я из провинции, я не чувствовал. Я
попадал в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались
те же.
В литературные кружки мне не было случая
попасть. Ни дядя, ни отец
в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню
в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не было. Всего больше говорили о «Додо»,
то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
Попадая в наш собор, особенно
в его крипту, где лежат останки удельных князей нижегородских, я еще мальчиком читал их имена на могильных плитах, и воображение рисовало какие-то образы. Спрашивалось, бывало, у самого себя: а каков он был видом, вот этот князь, по прозвищу «Брюхатый», или вон
тот, прозванный «Тугой лук»?
Тогда Казань славилась
тем, что
в „общество“ не
попадали даже и крупные чиновники, если их не считали „из
того же круга“. Самые родовитые и богатые дома перероднились между собою, много принимали, давали балы и вечера. Танцевал я
в первую зиму, конечно, больше, чем сидел за лекциями или серьезными книгами.
Тот барин — биограф Моцарта, А.
В.Улыбышев, о котором я говорил
в первой главе, — оценил его дарование, и
в его доме он, еще
в Нижнем,
попал в воздух настоящей музыкальности, слышал его воспоминания, оценки, участвовал годами во всем, что
в этом доме исполнялось по камерной и симфонической музыке.
В ту зиму уже началась Крымская война. И
в Нижнем к весне собрано было ополчение. Летом я нашел больше толков о войне; общество несколько живее относилось и к местным ополченцам. Дед мой командовал ополчением 1812 года и теперь ездил за город смотреть на ученье и оживлялся
в разговорах. Но раньше, зимой. Нижний продолжал играть
в карты, давать обеды, плясать, закармливать и запаивать
тех офицеров, которые
попадали проездом, отправляясь „под Севастополь“ и „из-под Севастополя“.
Как гимназистиком четвертого класса, когда я выбрал латинский язык для
того, чтобы
попасть со временем
в студенты, так и дальше,
в Казани и Дерпте, я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету
в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения,
в совокупности всех знаний, философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и другие прикладные доктрины.
Можно и теперь без преувеличения сказать, что
в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще
спали,
в смысле общественного обновления; они были — по всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем не связанные с
теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Пало обязательное выпиванье, начались сходки с литературным оттенком, и
в моей писательской судьбе они сыграли роль весьма значительную, К
тому времени меня уже гораздо сильнее потянуло
в сторону беллетристики.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного,
то есть эстонского, элемента. Языки слышались на улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский.
В базарные дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне
в нос и когда я
попал в первый раз на базарную площадь Ревеля,
в 90-х годах.
Немец-гимназист из других городов края,
попадая в дерптские студенты, устраивался по своим средствам и привычкам сразу без всяких хлопот и если
в корпорации делал долги и тратил сравнительно много,
то"диким"мог проживать меньше, чем проживали мы и
в русских провинциальных университетских городах.
И позднее, когда я
попадал на острова и
в разные загородные заведения, вроде Излера, я туго поддавался тогдашним приманкам Петербурга. И Нева, ее ширь, красивость прогулок по островам — не давали мне
того столичного"настроения", какое
нападало на других приезжих из провинции, которые годами вспоминали про острова, Царское, Петергоф.
Я
попал в воздух горячих споров и толков на Васильевском острову и помню, что молодежь (
в том числе мои приятели и новые знакомцы из студентов) стояли за картину Иванова; а
в академических кружках на нее сильно
нападали.
До
того я,
попадая в Петербург, вряд ли где видел Алексея Феофилактовича (или Филатовича, как его иные звали, особенно москвичи); но как писательская личность он был мне же хорошо известен.
Сравнительно с
тем, кто и теперь
попадает в издатели-редакторы журналов и газет — скорее да.
В том, что теперь зовут"интеллигенцией", у меня не было еще больших связей за недостатком времени, да и вообще тогдашние профессиональные литераторы, учители, профессора, художники — все это жило очень скромно. Центра, вроде Союза писателей, не существовало. Кажется, открылся уже Шахматный клуб; но я
в него почему-то не
попадал; да он и кончил фиаско. Вместо объединения кружков и партий он, кажется, способствовал только
тому, что все это гораздо сильнее обострилось.
И тогда же до обеда я
попал в мой студенческий кружок,
в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем не
того, не только по форме, но и по существу.
Кавелин рано сблизился с Герценом, и
тот стал его большой симпатией до их разрыва, случившегося на почве политических взглядов и уже
в шестидесятых годах: после
того момента, когда я
попал в аудиторию к строгому экзаменатору.
И вот такие-то (или вроде
того) матрикулы и подняли всю академическую бурю. Мы на радостях с Неофитом Калининым вкушали сладкий отдых от зубренья и несколько дней не заглядывали
в университет. Мне захотелось узнать — получил ли я действительно средний балл, дающий кандидатскую степень, и пошел, еще ничего не зная, что
в это утро творилось
в университете, и
попал на двор, привлеченный чем-то необычайным.
Я
попал как раз
в тот момент, когда с высоты этой импровизированной трибуны был поставлен на referendumвопрос: идти ли всем скопом к попечителю и привести или привезти его из квартиры его (на Колокольной)
в университет, чтобы добиться от него категорических ответов на требования студентов.
Видно было, что если она и
попадала ему
в руки,
то не оставила
в его памяти никакого заметного следа.
Критика тогда сводилась к двум-трем газетам. Сколько помню — рецензенты не особенно
напали на"Однодворца", но и не помогли его успеху, который свелся к приличной цифре представлений. Тогда и огромный успех не мог дать — при системе бенефисов —
в один сезон более двадцати спектаклей, и
то не подряд. Каждую неделю появлялась новая большая пьеса.
Если я"прошелся"раз над нигилистками и их внешностью,
то я совсем еще не касался
тех признаков игры
в социализм, какие стали вырастать
в Петербурге
в виде общежитии на коммунистических началах.
В те кружки я не
попадал и не хотел писать о
том, чего сам не видал и не наблюдал.
Я мог бы
попасть и на
тот литературный вечер, где Мей должен был произнести одно стихотворение наизусть.
В нем стоял стих вроде такого...
Он служил тогда председателем Коммерческого совета
в Москве и
попал как раз на
тот вечер у г-жи Нарышкиной, когда
в квартире Сухово-Кобылина была убита француженка, его любовница.
"Свои люди — сочтемся!"
попала на столичные сцены только к 61-му году. И
в те зимы, когда театр был мне так близок, я не могу сказать, чтобы какая-нибудь пьеса Островского, кроме"Грозы"и отчасти"Грех да беда", сделалась
в Петербурге репертуарной, чтобы о ней кричали, чтобы она увлекала массу публики или даже избранные зрителей.
С
тех пор я более уже не видал Ристори ни
в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые
попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея.
В честь испанцев шел спектакль
в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
Когда я приехал
в Петербург, мои обе пьесы были уже приняты и напечатаны. Писемский никогда не руководил мною, не давал мне никаких советов и указаний. Я не
попал ни
в какой тесный кружок сверстников, где бы кто-нибудь сделался моим не
то что уже советником, а даже слушателем и читателем моих рукописей.
Журнал
попал в мои руки как раз к
тому моменту, когда польское восстание разгорелось и перешло
в настоящую партизанскую войну.
То, что
в его натуре было консервативного и несколько озлобленного, сказалось
в его дальнейшей карьере. Он
попал к Каткову
в"Московские ведомости", где вскоре занял влиятельное положение
в редакции. Он оказался публицистом и администратором, которым хозяин газеты очень дорожил, и после смерти Каткова был
в"Московских ведомостях"одним из первых номеров.
Во-первых, духовная. Ни одна статья философского (а
тем паче религиозного) содержания к простому цензору не шла, а была отсылаема
в лавру, к иеромонаху (или архимандриту), и, разумеется,
попадала в Даниилов львиный ров.
Когда Бенни впервые
попал в редакцию, я почти ровно ничего не знал об его прошлом. И Лесков и Воскобойников (уже знакомый с Бенни) рассказывали мне только
то, что не касалось подпольной его истории.
В"Библиотеку", сколько я помню, он
попал через Эдельсона, также москвича
той эпохи.
Это было, кажется, уже после его мытарств за границей, азартной игры
в Баден-Бадене и
той сцены, которую он сделал там Тургеневу, и
того письма, где он так публично
напал на него не только за"Дым", но и за все, что
тот якобы говорил ему про Россию и русских.
И с
тем и с другим я вступил
в знакомство. Но ни
тот, ни другой не успели
попасть в мои сотрудники: один преждевременно умер, а другой — за прекращением"Библиотеки".
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (
то есть
в августе 1908 года), за такое письмо обвиненный
попал бы много-много
в крепость (или
в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем перед
тем не опороченный, пошел на каторгу.
В Москву я
попадал часто, но всякий раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (не редакторскому) я прожил
в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из
тех четырех вещей, какие я так стремительно написал
в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Люди герценского поколения
попадали за границу вообще с большей подготовкой, чем
та масса, которая кинулась туда с 60-х годов. Конечно,
в этой"массе"было уже гораздо больше, чем прежде, молодых людей, ехавших учиться с университетским дипломом, с более определенной программой дальнейших"штудий". Но сколько же тронулось тогда всякого шляющегося народа!
Писал я ее под конец моего житья
в Париже. И когда кончил,
то пригласил Вырубова и Петунникова, моих сожителей,
в ресторан Пале-Рояля,
в отдельный кабинет, и там до поздних часов ночи читал им драму. Она им очень понравилась. Но я и тогда не мечтал ставить ее.
Я, конечно, согласился. И это был действительно Гамбетта — легендарный герой освободительного движения, что-то вроде французского Гарибальди,
тем более что он
попал даже
в военные министры во время своего турского"сидения". О знакомстве с Гамбеттой (оно продолжалось до 80-х годов) я поговорю дальше; а теперь доскажу о моих драматических экскурсиях.
После консерваторских классов
напал я на самого выдающегося
в ту пору частного преподавателя декламации, Ашилля Рикура, имевшего свой курс при ученической сцене
в Rue de la Tour d'Auvergne, где как раз квартировал и Фр. Сарсе.
Кто
в первый раз
попадал в City на одну из улиц около Британского банка,
тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
И опять,
попадая прямо оттуда
в Париж, и во второй половине 90-х годов вы не могли не находить, что он после Лондона кажется меньше и мельче, несмотря на
то что он с
тех пор (
то есть с падения империи) увеличился
в числе жителей на целых полмиллиона!
По-английски я стал учиться еще
в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку не учили. Потом я брал уроки
в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И
в Париже
в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом,
в разговорном языке. Но когда я впервые
попал на улицы Лондона, я распознал
ту давно известную истину, что читать, писать и даже говорить по-английски — совсем не
то, что вполне понимать всякого англичанина.
Из знаменитостей впоследствии был украшением College de France и Ренан, но я
попал к нему уже гораздо позднее, когда и лично познакомился с ним. Это было уже
в 80-х годах. Он тогда читал
в той самой аудитории, где когда-то читал русский язык старый поляк Ходзько.
Вольф
попал в Париж как безвестный еврей родом из Кельна и долго пробивался всякой мелкой работой, но рано овладел хорошо французским стилем и стал писать
в особом тоне, с юмором и
той начитанностью, какой у парижан, его сверстников, было гораздо менее.
Год без малого пролетел у меня так быстро
в Париже, что мне показалось, точно будто я не выезжал из этого самого Лондона. И жить
попал в него
в тот же квартал, с
тем же Рольстоном как моим ближайшим соседом.
Мне случилось
попасть в залу Нижней палаты и на одну официальную церемонию
в тот момент, когда посланный от королевы придворный чиновник кончал чтение ее ответа на приветствие палаты по случаю избавления от смертной опасности ее меньшого сына — герцога Эдинбургского, на которого было сделано
в Австралии покушение.