Неточные совпадения
Студентов в театрах я как-то не замечал; но на улицах видал
много, особенно на Тверской, и раз в бильярдной нашей гостиницы сидел нарочно целый час, пока там играли два студента. Они прошли туда задним ходом, потому что посещение трактиров было стеснено. Оба были франтоваты, уже
очень взрослые, барского тона, при шпагах.
Из них весьма
многие стали хорошими женами и
очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях, без особой страсти к туалетам, без того культа «вещей», то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О том, о чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и не мечтали.
У ней, у Ростовских, у Львовых и у Молоствовых любили музыку, и мой товарищ по нижегородской гимназии Милий Балакирев (на вторую зиму мы жили с ним в одной квартире) сразу пошел
очень ходко в казанском обществе, получил уроки,
много играл в гостиных и сделался до переезда своего в Петербург местным виртуозом и композитором.
А мы нашли здесь довольно большую семью казанцев — студентов восточного факультета, только что переведенного в Петербург.
Многие из них были"казенные", и в Казани мы над ними подтрунивали, как над более или менее"восточными человеками", хотя настоящих восточников между ними было
очень мало.
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для того времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием,
очень бывалый,
много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик),
очень влюбленный в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться в бедняка.
Тогда уже вышел его учебник, составленный
очень подробно и набитый изложением разных теорий вменения; моему коллеге Калинину все это довольно-таки туго давалось. И
многое приходилось перечитывать по два и по три раза.
С университетом прямая связь прервалась. Здание"Двенадцати коллегий"стояла пустое. Студенчество рассеялось.
Много было"сосланных"и"высланных", разбирательство затянулось
очень надолго. Кроме всяких"кар", надо было позаботиться и о материальном положении студенческой массы.
В эти четыре года (до моего водворения в Петербурге) он
очень развился не только как музыкант, но и вообще стал гораздо литературнее,
много читал, интересовался театром и стал знакомиться с писателями; мечтал о том, кто бы ему написал либретто.
Когда я
много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом
очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Такая репутация
очень скоро распространилась между тогдашней пишущей братией, и на мои редакционные среды стало являться
много народа. И никто не уходил безрезультатно, если в том, что он приносил, было что-нибудь стоящее, живое, талантливое.
Он только что тогда пожил в Париже (хотя по-французски, кажется, не говорил), где изучал тамошнюю русскую колонию, бывшую уже довольно значительной, после того как дешевые паспорта и выкупные свидетельства позволили
очень многим"вояжировать"; да и курс наш стоял тогда прекрасный.
В"Библиотеку"он явился после своей первой поездки за границу и
много рассказывал про Париж, порядки Второй империи и тогдашний полицейский режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и, по тогдашнему настроению, в
очень либеральном тоне. Мне он тогда казался более стоящим интереса, и по истории русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.
Наши личные отношения остались
очень хорошими. Через
много лет, в январе 1871 года, я его нашел в Варшаве (через которую я проезжал тогда в первый раз) лектором русского языка в университете, все еще холостяком и все в тех же двух комнатах"Европейской гостиницы". Он принадлежал к кружку, который группировался около П.И.Вейнберга.
Про меня рано сложилась легенда, что я все мои романы не написал, а продиктовал. Я уже имел повод оговариваться и поправлять это — в общем неверное — сведение. До 1873 года я
многое из беллетристики диктовал, но с того года до настоящей минуты ни одна моя, ни крупная, ни мелкая вещь, не продиктована, кроме статей. «Жертва вечерняя» вся целиком была продиктована, и в
очень скорый срок — в шесть недель, причем я работал только с 9 до 12 часов утра. А в романе до двадцати печатных листов.
Но тогда даже профессор духовного красноречия на богословском факультете Сорбонны, аббат Грэтри (я и к нему заглядывал на лекции), тоже по-своему выказывал некоторое свободомыслие. И часто молодежь (даже и в Высшей педагогической школе, где он также преподавал) увлекалась им. Он говорил
очень искренно и горячо и подкупал этим свою аудиторию более
многих лекторов Сорбонны, College de France и Ecole de droit.
Совсем не то надеялся я найти у его соперника по Февральской республике Луи Блана. Тот изучил английскую жизнь и постоянно писал корреспонденции и целые этюды в газету"Temps", из которых и составил
очень интересную книгу об Англии за 50-е и 60-е года, дополняющую во
многом"Письма"Тэна об Англии.
Мне лично гораздо симпатичнее был псаломщик посольской церкви, некий В., от которого я
много наслышался о политике отца протоиерея. Псаломщик этот, бывший учитель, порывался все назад в Россию. Его возмущало то, что он видел фальшивого и самодурного в натуре и поведении своего духовного принципала. В моих «Дельцах» есть лицо, похожее на личность и судьбу этого псаломщика. Он кончил, кажется,
очень печально, но как именно — в точности не припомню.
С нами особенно сошелся один журналист, родом из Севильи, Д.Франсиско Тубино, редактор местной газеты"Andalusie", который провожал нас потом и в Андалузию. Он был добродушнейший малый, с горячим темпераментом,
очень передовых идей и сторонник федеративного принципа, которым тогда были проникнуты уже
многие радикальные испанцы. Тубино писал
много о Мурильо, издал о нем целую книгу и среди знатоков живописи выдвинулся тем, что он нашел в севильском соборе картину, которую до него никто не приписывал Мурильо.
Они недаром были так долго друзьями и во
многом единомышленниками и только под конец разошлись, причем размолвка эта была для Кавелина
очень тяжкой, что так симпатично для него проявляется в его письмах, гораздо более теплых и прямодушных, чем письма к Герцену на такую же тему Тургенева.
Я нашел в ней
очень умную, тонко наблюдательную,
много видавшую на своем веку женщину, с большим тактом, а он нужен ей был, потому что ее положение в семействе было, для посторонних и даже более близких знакомых, какое-то двойственное: жена не жена, хозяйка не хозяйка — и все-таки что-то гораздо большее, чем просто друг дома, приятельница…
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем не проявлял уже желания стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе еще не нашел, но не переставал писать каждый день и любил повторять, что в его лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой
очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже не работал и
много ходил по Парижу.
На сцене французская женщина могла казаться мне привлекательной своим изяществом, тоном, дикцией, умом, но в жизни я
очень скоро распознал в ней
многое, что совсем не привлекало к ней моего мужского чувства.
Николай Курочкин, как я уже говорил выше, дал мысль Некрасову обратиться ко мне с предложением написать роман для"Отечественных записок". Ко мне он относился
очень сочувственно,
много мне рассказывал про свои похождения, про то время, когда он жил в Швейцарии и был вхож в дом А.И.Герцена.
В нем я находил разностороннее развитого интеллигента, чем
многие тогдашние сотрудники журналов и газет. Но он был человек болезненный,
очень нервный, изменчивый в своих взглядах и симпатиях.
Неточные совпадения
Но дружбы нет и той меж нами. // Все предрассудки истребя, // Мы почитаем всех нулями, // А единицами — себя. // Мы все глядим в Наполеоны; // Двуногих тварей миллионы // Для нас орудие одно, // Нам чувство дико и смешно. // Сноснее
многих был Евгений; // Хоть он людей, конечно, знал // И вообще их презирал, — // Но (правил нет без исключений) // Иных он
очень отличал // И вчуже чувство уважал.
Приятной даме
очень хотелось выведать дальнейшие подробности насчет похищения, то есть в котором часу и прочее, но
многого захотела.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых
много на свете, которые с вида
очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь
много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— Ваше сиятельство, ей-богу, этак нельзя называть, тем более что из <них> есть
многие весьма достойные. Затруднительны положенья человека, ваше сиятельство,
очень,
очень затруднительны. Бывает так, что, кажется, кругом виноват человек: а как войдешь — даже и не он.
Чтоб это сколько-нибудь изъяснить, следовало бы сказать
многое о самих дамах, об их обществе, описать, как говорится, живыми красками их душевные качества; но для автора это
очень трудно.