Неточные совпадения
К Пушкину старшее поколение
относилось так, как вся грамотная Россия стала смотреть на него после московского торжества открытия памятника и
к столетию. Конечно, менее литературно, но с высоким почтением и нежностью. Мы, когда подрастали, зачитывались Лермонтовым, и Пушкин, особенно антологический, уже мало на нас действовал. Спор между товарищами в моем романе более или менее «создан» мною, но в верных мотивах. И в нем тетка Телепнева пушкинистка, а музыкант Горшков — лермонтист.
К этому времени те ценители игры, которые восторгались тогдашними исполнителями новогопоколения, Садовским и Васильевым, — начинали уже «прохаживаться» над слезливостью Щепкина в серьезных ролях и вообще
к его личности
относились уже с разными оговорками, любили рассказывать анекдоты, невыгодные для него, напирая всего больше на его старческую чувствительность и хохлацкую двойственность.
Мать моя всего строже
относилась ко мне и, кажется, подозревала в склонности
к кутежу.
В ту зиму уже началась Крымская война. И в Нижнем
к весне собрано было ополчение. Летом я нашел больше толков о войне; общество несколько живее
относилось и
к местным ополченцам. Дед мой командовал ополчением 1812 года и теперь ездил за город смотреть на ученье и оживлялся в разговорах. Но раньше, зимой. Нижний продолжал играть в карты, давать обеды, плясать, закармливать и запаивать тех офицеров, которые попадали проездом, отправляясь „под Севастополь“ и „из-под Севастополя“.
К казанскому периоду моего студенчества
относится и первый мой проезд Петербургом в конце ноября 1855 года. Но о нем я расскажу в следующей главе.
Свидание со своими в Нижнем обошлось более мирно, чем я ожидал. Я не особенно огорчался тем, что
к моему переходу в Дерпт
относились с некоторым недоумением, если и не с сильным беспокойством. Довольно было и того, что помирились с моим решением. Это равнялось признанию права руководить самому своими идеями и стремлениями, искать лучшего не затем, чтобы беспорядочно"прожигать"жизнь, а чтобы работать, расширять свой умственный горизонт, увлекаясь наукой, а не гусарским ментиком.
К Островскому Кетчер
относился прямо ругательно, как бы не признавал его таланта и того, чем он обновил наш театр. Любимым его прозвищем было: «Островитяне, папуасы!..» Этой кличкой он окрестил всех ценителей Островского.
Об Аполлоне Григорьеве он выражался так же резко, и термин"трактирные ярыги"
относился всего больше
к нему.
К мужу своему Е.П.
относилась с неизменной кротостью, хотя совсем не принадлежала
к натурам пассивным и сладковатым.
В какой степени он действительно разделял, например, тогдашнее credo Чернышевского в политическом и философском смысле — это большой вопрос. Но ему приятно было видеть, что после статей Добролюбова
к нему уже не
относятся с вечным вопросом, славянофил он или западник.
Славянофильство и национализм наложили на него свою окраску; а по музыкальному своему credo он не мог уже
относиться с теми же симпатиями и
к"кучкистам". Некоторые ушли далеко: и Бородин, и Римский-Корсаков, и Кюи, и все новые в той генерации, где так выделился Глазунов.
О Чайковском мне не привелось с ним беседовать. На композитора"Евгения Онегина""кучкисты"долго смотрели как на"выученика"консерватории, созданной братьями Рубинштейн. Но позднее они
к нему
относились без предвзятости, оставаясь все-таки с другими музыкальными идеалами.
В настоящий момент мне трудно ответить и самому себе на вопрос:
отнесся ли я тогда
к"Отцам и детям"вполне объективно, распознал ли сразу огромное место, какое эта вещь заняла в истории русского романа в XIX веке?
В"Отечественных записках", уже
к следующему, 1863 году, появилась очень талантливо написанная рецензия, где самого Телепнева охарактеризовали как"чувствительного эгоиста", но
к автору
отнеслись с большим сочувствием и полным признанием.
Как бы я строго теперь ни
относился сам
к тому, как велось дело при моем издательстве, но я все-таки должен сказать, что никаких не только безумных, но и вообще слишком широких трат за все эти двадцать восемь месяцев не производилось.
С ним лично никаких встреч у меня не было. Я бы затруднился сказать, в каких литературных домах можно было его встретить. Скорее разве у Краевского, после печатания"Обломова"; но это
относилось еще
к концу 50-х годов.
Но тот же П.И.Вейнберг сообщал мне по смерти Лескова, что, когда они с ним живали на море (кажется, в Меррекюле) и гуляли вдвоем по берегу, Лесков всегда с интересом справлялся обо мне и
относился ко мне как
к романисту с явным сочувствием, любил разбирать мои вещи детально и всегда с большими похвалами.
И
к нашим классикам —
к Пушкину, Гоголю, Лермонтову, Островскому — он
относился как безусловный поклонник, изучал их детально, почти педантически. Одно время по его совету кружок его приятелей и приятельниц начал составлять словарь всех пушкинских слов.
Только
к Толстому
относился он с большими оговорками, недостаточно ценил его творческую силу и не прощал ему его нехудожественного языка.
Наше дальнейшее знакомство
относится уже
к 70-м годам. Мы тогда вспоминали про"Старьевщика"и про его дебюты. Он уже получил известность, но все-таки не мог устроить своего материального положения сколько-нибудь прочно.
Мои дальнейшие встречи с Лавровым
относятся уже
к заграничной полосе, когда я видал его в Париже.
То, что я видел в Тургеневе и слышал от него более простого и характерного,
относится уже
к следующим полосам моей жизни.
Даже то театральное любительство, о котором я говорил в предыдущей главе, стало банальнее и тусклее. В театрах ни одного нового сильного дарования; а приезды иностранных знаменитостей
относятся опять-таки
к предыдущей полосе.
К моей личной жизни
относится и мое собственное писательское развитие, и работа за эти два сезона 1863–1865 годов.
Если взять в расчет, что я начал писать как повествовательс 1862 года, стало быть, это
относится лишь (да и то далеко не вполне)
к одной четвертой всего 50-летия, то есть с той эпохи, как я сделался писателем.
Пикантно и то, что"Жертва вечерняя"был одним из первых моих романов переведен немцами, под заглавием"Abendliches Opfer", и в тамошней критике
к нему
отнеслись вовсе не как
к порнографической вещи.
К — Ожье я
отнесся тогда не так, как стал оценивать его позднее, когда разностороннее изучил его театр.
К нам — позитивистам — он
относился с снисходительной шуткой, но не прощал нам нашего научно-положительного взгляда на эволюцию общества. Выводы социологии не были для него обязательны, и он
к этой доктрине
относился вроде того, как смотрел на нее и яснополянский вероучитель.
Все, что удавалось до того и читать и слышать о старой столице Австрии,
относилось больше
к ее бытовой жизни. Всякий из нас повторял, что этот веселый, привольный город — город вальсов, когда-то Лайнера и старика Штрауса, а теперь его сына Иоганна, которого мне уже лично приводилось видеть и слышать не только в Павловске, но и в Лондоне, как раз перед моим отъездом оттуда, в августе 1868 года.
Ко мне и впоследствии он
относился формально, и в деловых переговорах, и на письмах, вежливо, не ворчливо, отделываясь короткими казенными фразами. Столкновений у меня с ним по журналу не было никаких. И только раз он, уже по смерти Некрасова, отказался принять у меня большой роман. Это был"Китай-город", попавший
к Стасюлевичу. Я бывал на протяжении нескольких лет раза два-три и у него на квартире, но уже гораздо позднее, когда он уже начинал хронически хворать.
Знаменитый П.С.Федоров (прозванный Губошлепом) не был уже начальником репертуара, а сценой заведовал некий Лукашевич, чиновник дворцового ведомства, с наружностью польского ксендза; в театральном комитете заседали какие-то ископаемые, и
к этим годам
относится тот факт, что одна комедия Островского была забракована комитетом.
В репертуаре русского театра не было перемены
к лучшему. Островский ставил по одной пьесе в год и далеко не лучшие вещи,
к которым я как рецензент
относился — каюсь — быть может, строже, чем они того заслуживали, например, хотя бы
к такой вещи, как"Лес", которую теперь дают опять везде, и она очень нравится публике.
Все это уже прошлое, и теперь Бакунин, наверно, на оценку наших экстремистов, являлся бы отсталым старичиной, непригодным для серьезной пропаганды. Тогда его влияние было еще сильно в группах анархистов во Франции, Италии и даже Испании. Но он под конец жизни превратился в бездомного скитальца, проживая больше в итальянской Швейцарии, окруженный кучкой русских и поляков,
к которым он всегда
относился очень благосклонно.
Но в его анархизме было много такого, что давало ему свободу мнений; вот почему он и не попал в ученики
к Карлу Марксу и сделался даже предметом клеветы: известно, что Маркс заподозрил его в роли агента русского правительства, да и
к Герцену Маркс
относился немногим лучше.
Мое общее впечатление было такое: он и тогда не играл такой роли, как Герцен в годы"Колокола", и его"платформа"не была такой, чтобы объединять в одно целое массу революционной молодежи.
К марксизму он
относился самостоятельно, анархии не проповедовал; а главное, в нем самом не было чего-то, что дает агитаторам и вероучителям особую силу и привлекательность, не было даже и того, чем брал хотя бы Бакунин.
К Бакунину он
относился с полной симпатией, быть может, больше, чем
к другим светилам эмиграции той эпохи, не исключая и тогдашних западных знаменитостей политического мира: В.Гюго, Кине, немецких эмигрантов — вроде, например, обоих братьев Фохт.
Напротив, Толстой (насколько мне было это известно из разговора с его ближайшими последователями) всегда
относился ко мне как
к собрату-писателю с живым интересом и доказал это фактом, небывалым в летописи того"разряда"Академии, где я с 1900 года состою членом.
К этому настоящему он никогда не
относился со спокойным созерцанием, без волнения и в некоторых случаях — справедливой тревоги.
И
к людям он
относился с сердечной добротой, не удовлетворяясь в личных сношениях простым знакомством, а стремясь сблизиться с теми, которых он уважал, почти до степени доверчивой дружбы.
Неточные совпадения
Последние слова он уже сказал, обратившись
к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения в Греции в 20-х г. XIX в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не
к тому лицу,
к которому
относятся слова, а
к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут
относилось что-нибудь
к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с своей стороны, как припомнили, что они еще не знают, кто таков на самом деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного лица, говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили при этом, что он даже выразился, будто имел много неприятелей, покушавшихся на жизнь его, то задумались еще более: стало быть, жизнь его была в опасности, стало быть, его преследовали, стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом деле такой?
— Превосходно изволили заметить, —
отнесся Чичиков, — точно, не мешает. Видишь вещи, которых бы не видел; встречаешь людей, которых бы не встретил. Разговор с иным тот же червонец. Научите, почтеннейший Константин Федорович, научите,
к вам прибегаю. Жду, как манны, сладких слов ваших.
Она смотрела на Соню даже с каким-то благоговением и сначала почти смущала ее этим благоговейным чувством, с которым
к ней
относилась.
Сим покиванием глав не смущаюсь, ибо уже всем все известно, и все тайное становится явным; и не с презрением, а со смирением
к сему
отношусь.