Неточные совпадения
Ведь это был как
раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно, было немало в тогдашнем Петербурге. В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни
одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений, разговоров в театрах, на улице, в магазинах, в церквах.
Давали балет"Армида", где впоследствии знаменитая Муравьева исполняла, еще воспитанницей, роль Амура, а балериной была Фанни Черрито. Я успел побывать еще два
раза у итальянцев, слушал"Ломбардов"и"Дон-Паскуале"с Лаблашем в главной роли. Во всю мою жизнь я видел всего
одну оперу в современных костюмах, во фраках и, по-тогдашнему, в пышных юбках и прическах с большими зачесами на ушах.
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не
раз жалел о том, что меня не заставили засесть за греческий. И уже больше тридцати лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством
одной девицы — "фишерки", что было характерным штрихом в последнее пятнадцатилетие XIX века для тогдашней Москвы.
Личность Зинина сделала мою летнюю экскурсию в Петербург особенно ценной. В остальном время прошло без таких ярких и занимательных эпизодов, о которых стоило бы вспоминать. Муж кузины моего отца, тогда обер-прокурор
одного из департаментов сената, предложил мне жить в его пустой городской квартире. Его чиновничья фигура и суховатый педантский тон порядочно коробили меня; к счастию, он только
раз в неделю ночевал у себя, наезжая с дачи.
У Кетчера я бывал не
раз в его домике-особняке с садом, в
одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот дом ему подарили на какую-то годовщину его друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого мне в те годы еще не удалось видеть.
Некрасова и Салтыкова я не встречал лично до возвращения из-за границы в 1871 году. Федора Достоевского зазнал я уже позднее. К его брату Михаилу, уже издававшему журнал"Время", обращался всего
раз, предлагал ему
одну из пьес, написанных мною в Дерпте, перед переездом в Петербург. С Тургеневым я познакомился в 1864 году, когда был уже издателем"Библиотеки".
Кавелин видел меня тогда, кажется, в первый
раз, но фамилию мою знал и читал если не"Однодворца", то комические сцены, которые я напечатал перед тем в журнале"Век", где он был
одним из пайщиков и членов редакции.
Но прежде всего надо было бы еще
раз повернее узнать: получим ли мы с моим Неофитом Калининым кандидатские баллы. Разброд в университете был полнейший. Фактически он не существовал. Отметки были у нас, несомненно, кандидатские. Диссертацию я быстро изготовил, уже переселившись с Васильевского острова в квартиру, где опять поместился с моими прошлогодними сожителями, в том самом квартале, где произошла студенческая манифестация, на Колокольной, также близ Владимирской церкви, в
одном из переулков Стремянной.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего
раз был у него в редакции, возил ему
одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
Рубинштейна я в первый
раз увидал на эстраде, но издали, и вскоре в
один светлый зимний день столкнулся с ним на Невском, когда он выходил из музыкального магазина, запахиваясь в шубу, в меховой шапке, какие тогда только что входили в великую моду.
У Балакирева я в первый
раз увидал и Мусоргского. Их тогда было два брата:
один носил еще форму гвардейского офицера, а другой, автор"Бориса Годунова", только что надел штатское платье, не оставшись долее в полку, куда вышел, если не ошибаюсь, из училища гвардейских подпрапорщиков.
Даже, сколько я помню (и хотел бы ошибиться), по
одному и тому же документу пришлось мне, уже лично, по приезде в Петербург в 1875 году заплатить два
раза.
Так я (больше года) и отправлялся по нескольку
раз в неделю к цензору, неизменно по утрам, с
одного конца города на другой, из Малой Итальянской в какую-то линию Васильевского острова.
Он высказывался так обо мне в
одной статье о беллетристике незадолго до своей смерти. Я помню, что он еще в редакции"Библиотеки для чтения", когда печатался мой"В путь-дорогу", не
раз сочувственно отзывался о моем"письме". В той же статье, о какой я сейчас упомянул, он считает меня в особенности выдающимся как"новеллист", то есть как автор повестей и рассказов.
Университет
разом лишился своих лучших профессоров еще в 1861 году из-за столкновения с начальством: Кавелина, Костомарова, Спасовича, Утина, Пыпина, Стасюлевича; а профессор П.Павлов попал в ссылку за
одно восклицание с эстрады:"Имеющие уши слышать — да слышат!"
В Москву я попадал часто, но всякий
раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (не редакторскому) я прожил в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» —
одной из тех четырех вещей, какие я так стремительно написал в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву послал ему свой перевод
одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там несколько
раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры, какие происходили за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Тогдашний обычай позволял ученикам и ученицам выбирать себе профессора и, ходя на уроки других преподавателей, держаться преподавания
одного профессора. Меня свободно допускали в классы, и даже служители каждый
раз ставили мне кресло около столика, за которым сидели профессора.
Тон за этими понедельниками отличался крайней бесцеремонностью по части анекдотов и острот. Мать его не присутствовала на них, а сидела в своей комнатке.
Раз в присутствии известной актрисы"Одеона"Жанны Эслер, очень порядочной женщины,
один романист, рассказывая скабрезный анекдот, стал употреблять такие цинические слова, что я, сидевший рядом с этой артисткой, решительно не знал, куда мне деваться.
Кто в первый
раз попадал в City на
одну из улиц около Британского банка, тот и сорок
один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
В памяти моей сохранился и другой факт, который я приведу здесь еще
раз, не смущаясь тем, что я уже рассказывал о нем раньше. Милль обещал мне подождать меня в Нижней палате и ввести на
одно, очень ценное для меня, заседание. Я отдал при входе в зал привратнику свою карточку и попросил передать ее Миллю. Привратник вернулся, говоря, что нигде — ни в зале заседаний, ни в библиотеке, ни в ресторане — не нашел"мистера Милля". Я так и ушел домой, опечаленный своей неудачей.
На галерее я ни
разу не сидел, а попадал прямо в залу, где, как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где придется. Мне могут, пожалуй, и не поверить, если я скажу, что
раз в
один из самых интересных вечеров и уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.
Кроме Атенея — клуба лондонской интеллигенции,
одним из роскошных и популярных считался Reform club с громким политическим прошедшим. Туда меня приглашали не
раз. Все в нем, начиная с огромного атриума, было в стиле. Сервировка, ливреи прислуги, отделка салонов и читальни и столовых — все это первого сорта, с такой барственностью, что нашему брату, русскому писателю, делалось даже немного жутко среди этой обстановки. Так живут только высочайшие особы во дворцах.
Мне случилось
раз ехать с ними в
одном вагоне в Швейцарии, кажется, после
одного из этих конгрессов.
Он приблизил к себе Жохова — того, что был убит на дуэли Евгением Утиным, — как передовика по земским и вообще внутренним вопросам, и я
одно время думал, что этот Жохов писал у Корша и критические фельетоны. И от Корша я тогда в первый
раз узнал, что критик его газеты — Буренин, тот самый Буренин, который начинал у меня в"Библиотеке"юмористическими стишками.
Довольно пикантно показалось мне то, что мой республиканец-социалист выбрал таких хозяев. Он искал дешевизны так же, как и я. Мы оба жили на гонораре, да и то и ему и мне редакции высылали чеки с большой оттяжкой, и
раз мы с ним дошли до того, что у нас обоих в портмоне осталось по
одному реалу (25 сантимов). Но беспечный философ Наке повторял все с своим сильно провансальским акцентом...
В предыдущий фашинг, уже описанный мною выше, я на
одном из маскарадов в дворцовых"Reduten-Sale"случайно вступил на верхней галерее в разговор с немкой, которая показалась мне очень бойкой, начитанной и с оригинальным складом ума, наблюдательного и скептического. Мы встречались несколько
раз, без всяких ужинов и того, что за ними обыкновенно следует. Я сразу увидал, что это порядочная женщина — или девушка — без всяких замашек галантных посетительниц маскарадов и публичных балов.
Университет не играл той роли, какая ему выпала в 61 году, но вкус к слушанию научных и литературных публичных лекций разросся так, что я был изумлен, когда попал в первый
раз на
одну из лекций по русской литературе Ореста Миллера в Клубе художников, долго помещавшемся в Троицком переулке (ныне — улице), где теперь"зала Павловой".
В первый
раз это случилось в кабинете Я.П.Полонского, тогда
одного из редакторов кушелевского журнала"Русское слово". К нему я попал с рукописью моей первой комедии"Фразеры", которая как
раз и погибла в редакции этого журнала и не появлялась никогда ни на сцене, ни в печати. На сцену ее не пустила театральная цензура.
В первый
раз мне привелось видеть его, когда я, еще дерптским студентом, привозил свою первую комедию"Фразеры"(как уже упоминал выше) в Петербург, и попал я к Я.П.Полонскому,
одному из редакторов"Русского слова".
Покойный профессор Сухомлинов, бывший тогда"председательствующим"в нашем отделении, вскоре после моего избрания сообщил мне, что Толстой, которому надо было поставить шесть имен для трех кандидатов, написал шесть
раз одно имя, и это было — мое.
Неточные совпадения
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый
раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть,
одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Поверьте: моего стыда // Вы не узнали б никогда, // Когда б надежду я имела // Хоть редко, хоть в неделю
раз // В деревне нашей видеть вас, // Чтоб только слышать ваши речи, // Вам слово молвить, и потом // Всё думать, думать об
одном // И день и ночь до новой встречи.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в
один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок
раз повторять
одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал
одни немногие исключения, который не изменял ни
разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы.