Неточные совпадения
Мне кажется, так выходит всего чаще оттого, что составители записок
не выбирают себе главной темы, то
есть того ядра, вокруг которого должен кристаллизоваться их рассказ.
Хуже всего — узкая тенденциозность, однотонный колорит мнений, чувств, оценок.
Быть честным —
не значит еще ходить вечно в шорах, рабски служа известному лозунгу без той смелости, которую я всегда считал высшей добродетелью писателя.
Эта книга
была тогда же приобретена покойным издателем «Нивы», но по разным причинам до сих пор
не напечатана.
Если читателю моих русских воспоминаний
было бы интересно сопоставить оба отдела моей жизни, я, к сожалению,
не могу еще удовлетворить его желание, но
не по своей вине.
Не помню, чтобы я при переходе из отрочества в юношеский возраст определенно мечтал уже
быть писателем или «сочинителем», как тогда говорили все: и большие, и мы, маленькие. И Пушкин употреблял это слово, и в прямом смысле, а
не в одном том ироническом значении, какое придают ему теперь.
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы»
будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего
не получат; зато
будут гораздо меньше учиться.
В моем родном городе Нижнем (где я родился и жил безвыездно почти до окончания курса) и тогда уже
было два средних заведения: гимназия (полуклассическая, как везде) и дворянский институт, по курсу такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас
не читали. Институт превратился позднее в полуоткрытое заведение, но тогда он
был еще интернатом и в него принимали исключительно детей потомственных и личных дворян.
Выбор гимназии состоялся
не сразу. Меня хотели
было отдавать в кадеты.
Была речь и об училище правоведения. В институт
не отдали, вероятно для того, чтобы держать меня дома, а также и оттого, что гимназия дешевле.
Если все сообразить и одно к другому прикинуть, то выйдет, что все
было еще гораздо лучше, чем могло бы
быть, и при этом
не забывать, какое тогда стояло время.
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но
не это завлекало,
не о светских успехах мечтали мы, а о том, что
будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Но на таком «положении»
был едва ли
не я один во всем классе.
Начальство, когда мы стали подрастать, то
есть директор и инспектор,
не внушало нам страха.
Но нас
не задергивали,
не муштровали, у нас
было много досуга и во время самых классов читать и заниматься чем угодно.
Он
был послан в округ (как тогда делалось с лучшими ученическими сочинениями), и профессор Булич написал рецензию, где мне сильно досталось, а два очерка из деревенской жизни — «Дурачок» и «Дурочка» ученика В.Ешевского (брата покойного профессора Московского университета, которого я уже
не застал в гимназии) — сильно похвалил, находя в них достоинства во вкусе тогдашних повестей Григоровича.
Учитель словесности уже
не так верил в мои таланты. В следующем учебном году я,
не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия
был опять Петербург, куда я
не попадал до 1855 года. Все это
было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Не то чтобы они
были бездарны и неумелы.
Бытовая сторона жизни гимназиста для будущего писателя
была бы еще богаче содержанием, если б меня
не так строго держали дома, если б до шестнадцатилетнего возраста при мне
не состояли гувернеры.
Это
была старая Европа, Франция героической эпохи,
не умиравший до смерти интерес к умственным и художественным впечатлениям!
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко
не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она
была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Такой режим совсем
не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе
не запугивали и
не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто
был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии,
не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Дворовые для меня, да и
не для одного меня,
были связующим звеном с деревней, с народом.
Мужицкой нищеты мы
не видали. В нашей подгородной усадьбе крестьяне жили исправно, избы
были новые и выстроенные по одному образцу, в каждом дворе по три лошади, бабы даже франтили, имея доход с продажи в город молока, ягод, грибов. Нищенство или голытьбу в деревне мы даже с трудом могли себе представать. Из дальних округ приходили круглый год обозы с хлебом, с холстом, с яблоками, свиными тушами, живностью, грибами.
Все это
были барские поборы; но сами крестьяне от этого
не падали в наших глазах.
Наш дом во всем городе
был едва ли
не самый строгий.
Все, что тогда
было поживей умом и попорядочнее, мужчины и женщины, по-своему шло вперед, читало, интересовалось и событиями на Западе, и всякими выдающимися фактами внутренней жизни, подчинялось, правда, общему гнету сверху, но
не всегда мирилось с ним, сочувствовало тем, кто «пострадал», значительно
было подготовлено к тому движению, которое началось после Крымской войны, то
есть всего три года после того, как мы вышли из гимназии и превратились в студентов.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня
был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он
был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда
не замирала связь со всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов,
было самого развитого, даровитого и культурного.
Смело говорю: нет,
не воспользовалась. Если тогда силен
был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно
было изображать и
не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин»
не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла
быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское время.
Каюсь, и в романе «В путь-дорогу» губернский город начала 50-х годов все-таки трактован с некоторым обличительным оттенком, но разве то, что я связал с отрочеством и юностью героя,
не говорит уже о множестве задатков, без которых взрыв нашей «Эпохи бури и натиска»
был бы немыслим в такой короткий срок?
Беря в общем, тогдашний губернский город
был далеко
не лишен культурных элементов. Кроме театра,
был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много сделал для поднятия уровня музыкальности, и в его доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант моего товарища по гимназии, Балакирева.
Нравы семей, составлявших тогдашнее «общество»,
были сами по себе вовсе
не грязнее нынешних.
Распады брачных уз случались редко, в виде «разъезда»; о разводах я
не помню, но, наверное, они
были все наперечет; зверств и истязаний
не водилось, по крайней мере в городе.
А эти жестокости суда и расправы возмущали лучших людей и среди старших, и нас, юнцов,
не менее, чем бы это
было и теперь.
Спрашиваю еще раз: как бы это могло
быть, если бы в тогдашнем обществе уже
не назревали высшие душевные запросы? И назревали они с 20-х годов.
Благодарны, должны мы
быть и за то, что из нас
не сделали ханжей, лицемеров или искренних мистиков, это все равно.
Разумеется, в тогдашней провинции
не могло
быть много местных литераторов, да еще в простом,
не в университетском городе. Но целых три известности
были по рождению или службе нижегородцы.
Но все это
было добродушно, без злости. Того оттенка недоброжелательства, какой теперь зачастую чувствуется в обществе к писателю, тогда еще
не появлялось. Напротив, всем
было как будто лестно, что вот
есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
С этим путейцем-романистом мне тогда
не случилось ни разу вступить в разговор. Я
был для этого недостаточно боек; да он и
не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Его долго считали «с винтиком» все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем
была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал такой взгляд на него. В том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних, я решительно
не видал и
не слыхал ничего нелепого и дикого.
И вот судьбе угодно
было, чтобы такой местный писатель, с идеями,
не совсем удобными для привилегированного сословия, оказался моим родным дядей.
— Да, в церкви, с амвона. По случаю холеры. Увещевал их. «И холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка
не платите, пьянствуете. А если вы
будете продолжать так же, то вас
будут сечь. Аминь!»
На поколении наших отцов можно бы
было видеть (только мы тогда в это
не вникали), как Пушкин воспитал во всех, кто его читал, поэтическое чувство и возбуждал потребность в утехах изящного творчества. Русская жизнь в «Онегине», в «Капитанской дочке», в «Борисе» впервые воспринималась как предмет эстетического любования, затрагивая самые коренные расовые и бытовые черты.
Другая тогдашняя знаменитость бывала
не раз в Нижнем, уже в мое время. Я его тогда сам
не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это
был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь
будет позднее.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я
не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка
была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
Мы
были в детстве так
не избалованы по этой части, что и эта поездка стала маленьким событием. О посещении столицы я и
не мечтал.
Мы спускались и поднимались, ныряя по ухабам. Тут я почувствовал впервые, что Москва действительно расположена на холмах, как Рим. Но до Красной площади златоверхая первопрестольная столица
не отзывалась еще, даже на мой провинциальный взгляд юноши нигде
не бывавшего, чем-нибудь особенно столичным. Весь ее пошиб продолжал
быть обывательско-купецким.
Гостиница эта
была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас же свалился на диван, чувствуя, что меня начинает уже «ломать» от двухчасовой езды без шапки по морозу, хотя и
не трескучему.
И это
было в «
Не в свои сани
не садись» больше, чем в «Ревизоре» и в «Горе от ума», где, например, Чацкий — Полтавцев казался мне совсем
не похожим на того героя, которого мы представляли себе.
Трогательно
было то, что Косицкая, уже знаменитостью, когда приезжала в Нижний на гастроли, сохраняла с нами тот же жаргон бывшей «девушки». Так, она
не говорила: «публика» или «зрители», а «господа дворяне», разумея публику кресел и бельэтажа. У ней срывались фразы вроде...
Это
была последняя полоса его игры, когда он, уже пожилым человеком, еще сохранял большую артистическую энергию. Случилось так, что я его в Нижнем
не видал (и точно
не знаю, езжал ли он к нам, когда меня уже возили в театр) и вряд ли даже видал его портреты. Тогда это
было во сто раз труднее, чем теперь.
Фамусовым он
был в меру и барин, и чиновник, и истый человек времени Реставрации, когда он у своего баринадостаточно насмотрелся и наслушался господ. Никто впоследствии
не заменил его,
не исключая и Самарина, которого я так и
не видал в тот приезд ни в одной его роли.