Неточные совпадения
Это
не мешало
спать в кибитке — мы ехали без ночевок, и во вторую ночь с меня
спала шапка, и я станции две пролежал с непокрытой головой, что и сказалось под конец моей московской одиссеи.
И вышло так, что заезжий гимназист,
попав на Масленицу в Москву, мог видеть Щепкина в трех его «коронных» ролях — городничего, Кочкарева и Фамусова; Садовского в Подколесине, Осипе и Большове («
Не в свои сани
не садись»), Сергея Васильева, Шуйского, Степанова, Немчинова, Живокини, Васильеву, Косицкую, Сабурову, Акимову, Львову-Синецкую, Орлову.
Чего-нибудь особенно столичного я
не находил. Это был тот же почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я
не чувствовал. Я
попадал в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
В литературные кружки мне
не было случая
попасть. Ни дядя, ни отец в них
не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я
не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила»
не было. Всего больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
И тут окончательно я выбрал себе
не просто факультет, а «разряд», о котором в гимназии
не имел понятия. Моя мать, узнав, что я подал прошение о поступлении в «камералисты», почему-то
не была довольна, видя в этом неодобрительную изменчивость. Хотел быть юристом, а
попал на какие-то «камералы», о которых у нас дома никто, кажется,
не имел вполне ясного представления.
Кроме Мейера у юристов, Аристова, читавшего анатомию медикам, и Киттары, профессора технологии, самого популярного у камералистов, никто
не заставлял говорить о себе как о чем-то из ряду вон.
Не о таком подъеме духа мечтали даже и мы, «камералы», когда
попали в Казань.
Нисколько
не анекдот то, что Камбек, профессор римского права, коверкал русские слова,
попадая на скандальные созвучия, а Фогель лекцию о неумышленных убийствах с смехотворным акцентом неизменно начинал такой тирадой: „Ешели кдо-то фистрэляет на бупличном месте з пулею и упьет трухаго“.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись все,
не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец,
не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь, ходи, катайся,
спи, ешь и пей, читай книжки.
По состоянию своих финансов я
попадал на верхи. Но тогда,
не так как нынче, всюду можно было
попасть гораздо легче, чем в настоящее время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой.
Попал я и в балет, чуть ли
не на бенефис, и в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем
не отзывавших казанскими"занимательными".
Корпорация"Рутения", куда я
попал с моими казанцами, в каких-нибудь полгода
не только выдохлась для меня, но стала прямо невыносимой.
Можно и теперь без преувеличения сказать, что в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще
спали, в смысле общественного обновления; они были — по всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем
не связанные с теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Из-за границы он уже во второй период своей юности
попал в Дерпт, здесь держал на кандидата и потом на магистра
не по филологии, а по истории.
И позднее, когда я
попадал на острова и в разные загородные заведения, вроде Излера, я туго поддавался тогдашним приманкам Петербурга. И Нева, ее ширь, красивость прогулок по островам —
не давали мне того столичного"настроения", какое
нападало на других приезжих из провинции, которые годами вспоминали про острова, Царское, Петергоф.
Из-за издания моего учебника
попал я к Кетчеру, и сношения с ним затянулись на несколько сезонов.
Не один год на задней странице обертки сочинений Белинского стояло неизменно:"Печатается: Руководство к животно-физиологической химии. Петра Боборыкина".
Я
попал в Александрийский театр на бенефис А.И.Шуберт, уже и тогда почти сорокалетней ingenue, поражавшей своей моложавостью. Давали комедию"Капризница"с главной ролью для бенефициантки. Но
не она заставила меня мечтать о моей героине, а тогдашняя актриса на первое амплуа в драме и комедии, Владимирова. Ее эффектная красота, тон, туалеты в роли Далилы в переводной драме Октава Фёлье взволновали приезжего студента. И между этим спектаклем и замыслом первой моей пьесы — несомненная связь.
Это сказалось только на подписке следующего года, которая вдруг сильнейшим образом
упала. Но я
не думаю, чтобы это вызвано было только историей с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне на то, как вели дело его пайщики-соредакторы.
Всего прямее следовало бы ему сказываться в общей товарищеской жизни тогдашнего писательства; но этого, повторяю,
не было. Иначе в эти три месяца до 19 февраля, наверно, были бы сборища, обеды, вечера, заседания, на которые я, конечно бы,
попал.
И тогда же до обеда я
попал в мой студенческий кружок, в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он
не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем
не того,
не только по форме, но и по существу.
И вот такие-то (или вроде того) матрикулы и подняли всю академическую бурю. Мы на радостях с Неофитом Калининым вкушали сладкий отдых от зубренья и несколько дней
не заглядывали в университет. Мне захотелось узнать — получил ли я действительно средний балл, дающий кандидатскую степень, и пошел, еще ничего
не зная, что в это утро творилось в университете, и
попал на двор, привлеченный чем-то необычайным.
Видно было, что если она и
попадала ему в руки, то
не оставила в его памяти никакого заметного следа.
Критика тогда сводилась к двум-трем газетам. Сколько помню — рецензенты
не особенно
напали на"Однодворца", но и
не помогли его успеху, который свелся к приличной цифре представлений. Тогда и огромный успех
не мог дать — при системе бенефисов — в один сезон более двадцати спектаклей, и то
не подряд. Каждую неделю появлялась новая большая пьеса.
Мои оценки тогдашних литераторских нравов, полемики, проявление"нигилистического"духа — все это было бы, конечно, гораздо уравновешеннее, если б можно было сходиться с своими собратами, если б такой молодой писатель, каким был я тогда,
попадал чаще в писательскую среду. А ведь тогда были только журнальные кружки. Никакого общества, клуба
не имелось. Были только редакции с своими ближайшими сотрудниками.
Туда легко было бы
попасть, но меня почему-то
не влекло в этот барски-писательский"кабак", как его и тогда звали многие.
Корш же дал ход (но уже позднее) и другому забавнику и памфлетисту в стихах и прозе, которым
не пренебрегали и"Отечественные записки", даже к 70-м годам.
Попал он и ко мне, когда я начал издавать"Библиотеку", и, разумеется, в качестве очень либерального юмориста.
"Свои люди — сочтемся!"
попала на столичные сцены только к 61-му году. И в те зимы, когда театр был мне так близок, я
не могу сказать, чтобы какая-нибудь пьеса Островского, кроме"Грозы"и отчасти"Грех да беда", сделалась в Петербурге репертуарной, чтобы о ней кричали, чтобы она увлекала массу публики или даже избранные зрителей.
Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много лет; но больше к нему я присматривался в первое время и в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и в Москве, куда я
попал к нему зимой в маленький домик у"Серебряных"бань, где-то на Яузе, и нашел его в обстановке, которая как нельзя больше подходила к лицу и жизни автора"Банкрута"и"Бедность —
не порок".
С тех пор я более уже
не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые
попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
И когда я, к концу 1864 года
попав в тиски, поручил ему главное ведение дела со всеми его дрязгами, хлопотами и неприятностями, чтобы иметь свободу для моей литературной работы, он сделался моим"alter ego", и в общих чертах его чисто редакционная деятельность
не вредила журналу, но и
не могла его особенно поднимать, а в деловом смысле он умел только держаться кое-как на поверхности,
не имея сам ни денежных средств, ни личного кредита, ни связей в деловых сферах.
Во-первых, духовная. Ни одна статья философского (а тем паче религиозного) содержания к простому цензору
не шла, а была отсылаема в лавру, к иеромонаху (или архимандриту), и, разумеется,
попадала в Даниилов львиный ров.
Когда Бенни впервые
попал в редакцию, я почти ровно ничего
не знал об его прошлом. И Лесков и Воскобойников (уже знакомый с Бенни) рассказывали мне только то, что
не касалось подпольной его истории.
С Левитовым
попал в редакцию и Глеб Успенский. Его двоюродного брата Николая я помню тоже в редакционном кабинете; но сотрудником журнала он, кажется,
не сделался.
И по возвращении моем в Петербург в 1871 году я возобновил с ним прежнее знакомство и
попал в его коллеги по работе в"Петербургских ведомостях"Корша; но долго
не знал, живя за границей, что именно он ведет у Корша литературное обозрение. Это я узнал от самого Валентина Федоровича, когда сделался в Париже его постоянным корреспондентом и начал писать свои фельетоны"С Итальянского бульвара". Было это уже в зиму 1868–1869 года.
Это было, кажется, уже после его мытарств за границей, азартной игры в Баден-Бадене и той сцены, которую он сделал там Тургеневу, и того письма, где он так публично
напал на него
не только за"Дым", но и за все, что тот якобы говорил ему про Россию и русских.
И с тем и с другим я вступил в знакомство. Но ни тот, ни другой
не успели
попасть в мои сотрудники: один преждевременно умер, а другой — за прекращением"Библиотеки".
Так я и на другой день
не видал Григорьева. Но потом возобновил наше знакомство, и он предложил мне какую-то статью, которую только еще задумал; но взял аванс, который так и ушел с ним в могилу. Вскоре он
попал за, долги в долговое отделение и, когда его оттуда выкупили, вскоре скоропостижно умер.
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (то есть в августе 1908 года), за такое письмо обвиненный
попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем перед тем
не опороченный, пошел на каторгу.
В Москву я
попадал часто, но всякий раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (
не редакторскому) я прожил в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из тех четырех вещей, какие я так стремительно написал в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
С московским писательским миром, в лице Островского и Писемского, я прикасался, но немного. Писемский задумал уже к этому времени перейти на службу в губернское правление советником, и даже по этому случаю стал ходить совсем бритый, как чиновник из николаевской эпохи. Я
попадал к нему и в городе (он еще
не был тогда домовладельцем), и на даче в Кунцеве.
Писал я ее под конец моего житья в Париже. И когда кончил, то пригласил Вырубова и Петунникова, моих сожителей, в ресторан Пале-Рояля, в отдельный кабинет, и там до поздних часов ночи читал им драму. Она им очень понравилась. Но я и тогда
не мечтал ставить ее.
Кто в первый раз
попадал в City на одну из улиц около Британского банка, тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (как лондонцы зовут своих городовых) я бы
не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
И опять,
попадая прямо оттуда в Париж, и во второй половине 90-х годов вы
не могли
не находить, что он после Лондона кажется меньше и мельче, несмотря на то что он с тех пор (то есть с падения империи) увеличился в числе жителей на целых полмиллиона!
По-английски я стал учиться еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку
не учили. Потом я брал уроки в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном языке. Но когда я впервые
попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать, писать и даже говорить по-английски — совсем
не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Узнав по дороге, что я пишу в газете, он предложил мне ввести меня в кулуары, в Salle des pas perdus, куда я еще
не проникал, а
попадал только в трибуны прессы. Сам он, при малой адвокатской практике, состоял парламентским репортером от газеты"Temps", тогда хотя и либеральной и оппозиционной, однако весьма умеренной.
Ему, как тогда все говорили, ужасно хотелось
попасть в сенаторы, но сенаторство ему
не давалось. Должно быть, и Наполеон III
не считал его надежным сторонником. На него никто
не мог рассчитывать. Но это
не помешало ему потом, с водворением Третьей республики, сделаться защитником республиканского режима.
Год без малого пролетел у меня так быстро в Париже, что мне показалось, точно будто я
не выезжал из этого самого Лондона. И жить
попал в него в тот же квартал, с тем же Рольстоном как моим ближайшим соседом.
Попал я через одного француза с первых же дней моего житья в этот сезон в пансиончик с общим столом, где сошелся с русским отставным моряком Д. — агентом нашего"Общества пароходства и торговли", образованным и радушным холостяком, очень либеральных идей и взглядов, хорошо изучившим лондонскую жизнь. Он тоже
не мало водил и возил меня по Лондону, особенно по части экскурсий в мир всякого рода курьезов и публичных увеселений, где"нравы"с их отрицательной стороны всего легче и удобнее изучать.
Русские моего времени, когда
попадали в Лондон, все — если они только были либерально настроенные — являлись на поклон к издателю"Колокола". Но ни в 1868 году, ни годом раньше, в 1867 (когда я впервые
попал в Лондон) Герцена уже
не было в Англии, и я уже рассказал о нашей полувстрече в Женеве в конце 1865 года.
На галерее я ни разу
не сидел, а
попадал прямо в залу, где, как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где придется. Мне могут, пожалуй, и
не поверить, если я скажу, что раз в один из самых интересных вечеров и уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще
не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.
Лондонского колледжа и Университетского колледжа. Если среди их преподавателей и было несколько крупных имен, то все-таки эти подобия университетов играли совсем
не видную роль в тогдашнем Лондоне. Университетский быт и высшее преподавание надо было изучать в Оксфорде и Кембридже; а туда я
попал только в 1895 году и нашел, что и тогда в них господствовал (особенно в Оксфорде) метафизический дух, заимствованный у немцев.
В Баден
попадал я впервые. Но много о нем слыхал и читал, как о самых бойких немецких водах с рулеткой. Тогда таких рулеточных водных мест в Германии существовало несколько: Баден-Баден, Висбаден, Гамбург, Эмс. О Монте-Карло тогда и речи еще
не заходило. Та скала около Монако, где ныне вырос роскошный игрецкий городок, стояла в диком виде и, кроме горных коз, никем
не была обитаема.