Неточные совпадения
Хуже всего — узкая тенденциозность, однотонный колорит мнений, чувств, оценок. Быть честным —
не значит еще ходить вечно в шорах, рабски служа известному лозунгу
без той смелости, которую я всегда считал высшей добродетелью писателя.
Этим, думается мне, грешат почти все воспоминания, за исключением уже самых безобидных, сшитых из пестрых лоскутков,
без плана,
без ценного содержания. То, что я предлагаю читателю здесь, почти исключительно русскиевоспоминания. Своих заграничных испытаний, впечатлений, встреч, отношений к тамошней интеллигенции, за целых тридцать с лишком лет, я в подробностях касаться
не буду.
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить
без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся
без латыни и знания русских законов и ничего
не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но
не это завлекало,
не о светских успехах мечтали мы, а о том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни,
без всякого давления от начальства и от родных.
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один,
без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко
не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Без всякой предвзятости,
не мудрствуя лукаво,
без ложной идеализации и преувеличений, беллетристика могла черпать из жизни каждого губернского города и каждой усадьбы еще многое и многое, что осталось бы достоянием нашей художественной литературы.
Каюсь, и в романе «В путь-дорогу» губернский город начала 50-х годов все-таки трактован с некоторым обличительным оттенком, но разве то, что я связал с отрочеством и юностью героя,
не говорит уже о множестве задатков,
без которых взрыв нашей «Эпохи бури и натиска» был бы немыслим в такой короткий срок?
«Батюшка» учил нас Закону Божию, а дома соблюдались предания: ездили к обедне, говели, разговлялись — все это истово, но
без всякого излишества,и религиозное чувство поддерживалось простое, здоровое и, в юных летах,
не лишенное отрадных настроений в известные праздники, в говенье, на Пасху, в Троицу.
Но все это было добродушно,
без злости. Того оттенка недоброжелательства, какой теперь зачастую чувствуется в обществе к писателю, тогда еще
не появлялось. Напротив, всем было как будто лестно, что вот есть в обществе молодой человек, которого «печатают» в лучшем журнале.
Это
не мешало спать в кибитке — мы ехали
без ночевок, и во вторую ночь с меня спала шапка, и я станции две пролежал с непокрытой головой, что и сказалось под конец моей московской одиссеи.
Гостиница эта была средней руки и тогда, и мы очутились в высоком нумере, с перегородкой, где я сейчас же свалился на диван, чувствуя, что меня начинает уже «ломать» от двухчасовой езды
без шапки по морозу, хотя и
не трескучему.
Он его играл сангвиником,
без всякого умничания,
не уступая другу своему Гоголю в толковании этого лица,
не придавая ему символического смысла, как желал того автор «Ревизора».
По времени воспитания он восходил к 20-м годам (родился в 1810 году), и от него-то я с раннего детства слышал о знаменитых актерах и актрисах,
без малейшего оттенка барского пренебрежения;
не только о Михаиле Семеновиче (он так его всегда и звал), но о Мочалове, о Репиной, о молодом Самарине, Садовском, даже Немчинове, и о петербургских корифеях: Каратыгине, Брянском, Мартынове, А.Максимове, Сосницком, чете Дюр, Асенковой, Гусевой, семействе Самойловых.
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым. Такая бытовая фигура, уже
без всякой комической примеси, появилась решительно в первый раз, и создание ее было делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса к тому, что раньше
не считалось достойным художественной наблюдательности.
Я его видел тогда в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («
Не в свои сани
не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то в «Москвитянине» того времени. Игра была бойкая, приятная, но
без той особой ноты в создании наивно-пустейшего хлыща,
без которой Хлестаков
не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
Древняя Москва только скользнула по мне. Кремль, соборы, Чудов монастырь, Грановитая палата — все это быстро промелькнуло предо мною, но
без старины Москва показалась бы только огромным губернским городом,
не больше. Что-то таинственное и величавое осталось в памяти, и в этой рамке поездка в Москву получила еще большее значение в моей только что открывающейся юношеской жизни.
Напротив! Они
не задавались «вопросами», но зато были восприимчивы ко всем веяниям жизни, с большим фондом того, что составляет душевную норму. Как девицы, выезжающие в свет, они охотно танцевали, любили дружиться
без излишнего кокетства, долго оставались с чистым воображением,
не проявляли никаких сознательно хищнических инстинктов.
Из них весьма многие стали хорошими женами и очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в своих требованиях,
без особой страсти к туалетам,
без того культа «вещей», то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О том, о чем теперь каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и
не мечтали.
Одна из них в особенности интересовала меня. Тут
не обошлось и
без некоторой влюбленности, но уже впоследствии; а сначала она меня привлекала своим умственным изяществом, даровитостью и блестящим разговором. Мы продолжали с ней дружбу и в Казани. И она была из институток, даже провинциальных, но из ряду вон.
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить
без экзамена, были полным расцветом молодой души. Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья, все в той же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет таких же излияний. Больше это уже
не повторилось.
Без всякого сословного высокомерия мы
не могли бы тогда признать за «босяками» какой-то особой прерогативы, потому что мы уже воспитывали в себе высокое почтение к знанию, таланту, личным достоинствам. Любой товарищ по гимназии — сын мещанина из вольноотпущенных — становился в наших глазах
не только равным, но и выше нас потому, что он отлично учится, умен, ловок, хороший товарищ. А превратись он в «босяка», мы бы от этого одного
не преисполнились к нему никогда особенным сочувствием или почтением.
Волга и нижегородская историческая старина, сохранившаяся в тамошнем кремле, заложили в душу будущего писателя чувство связи с родиной, ее живописными сторонами, ее тихой и истовой величавостью. Это сделалось само собою,
без всяких особых «развиваний». Ни домашние, ни в гимназии учителя, ни гувернеры никогда
не водили нас по древним урочищам Нижнего, его церквам и башням с целью разъяснять нам, укреплять патриотическое или художественное чувство к родной стороне. Это сложилось само собою.
Разночинский быт, деревня, дворня, поля, лес, мужики, даже барские забавы, вроде, например, псовой охоты (см. рассказ мой «Псарня»), воспитали во мне лично то сочувственное отношение к родной почве,
без которого
не сложился бы писатель-художник.
Не хочу здесь повторяться. „В путь-дорогу“ во второй трети содержит достаточно штрихов, портретов и картин, взятых живьем, может быть в несколько обличительном тоне, но
без умышленных преувеличений.
Читал он интересно, тихим голосом,
без ораторских приемов, свободно, с изящной дикцией, по-московски, хотя и был москвич только по образованию, а родился в Риге. Как я заметил выше, Бабст едва ли
не один посещал казанские светские гостиные.
В мои нижегородские поездки казанским студентом — одна зимой и две летом — я дома пользовался уже полной свободой
без возвратов к прежнему строгому надзору, но
не злоупотреблял ею.
В Казани, как я говорил выше, замечалось такое же равнодушие и в среде студенчества.
Не больше было одушевления и в дворянском обществе. Петербург, как столица, как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки,
без малейшего признака в чем бы то ни было того трагического момента, какой переживало отечество.
Стало быть, и мои итоги
не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью,
без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Я нашел кружок из разных элементов, на одну треть
не русских (немцы из России и один еврей), с привычкой к молодечеству на немецкий лад, в виде постоянных попоек,
без всяких серьезных запросов, даже с принципиальным нежеланием на попойках и сходках говорить о политике, религии, общественных вопросах, с очень малой начитанностью (особенно по-русски), с варварским жаргоном и таким складом веселости и остроумия, который сразу я нашел довольно-таки низменным.
По-своему я (как и герой романа Телепнев) был прав. Я ожидал совсем
не того и,
без всякого сомнения, видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто другое, хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
Можно и теперь
без преувеличения сказать, что в самом преддверии эпохи реформ бурши"Рутении"совершенно еще спали, в смысле общественного обновления; они были — по всему складу их кружковой жизни — дореформенные молодые люди, как бы ничем
не связанные с теми упованиями и запросами, которые повсюду внутри страны уже пробивались наружу.
Нам казалось все более и более диким, что русским студентам в России, в императорском университете, нельзя жить
без подчинения немецкому «Комману», который
не имел никакой правительственной санкции.
Обыкновенно полугодовую квартиру, одну комнату с передней или
без нее, нанимали с отоплением и мебелью за двадцать-тридцать рублей. Обед на двоих стоил тогда от четырех до шести рублей в месяц. Какой это был обед —
не спрашивайте! Но такой едой довольствовались две трети студенчества, остальная треть ела в кнейпах и в «ресторациях» (Restauration) с ценами порций от пятнадцати до тридцати копеек.
Признаюсь, он мне в тот визит к обывателям Карлова
не особенно приглянулся. Наружностью он походил еще на тогдашние портреты автора"Тарантаса",
без седины, с бакенбардами, с чувственным ртом, очень рослый, если
не тучный, то плотный; держался он сутуловато и как бы умышленно небрежно, говорил, мешая французский жаргон с русским — скорее деланным тоном, часто острил и пускал в ход комические интонации.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще
не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело
не обошлось бы
без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Но мне делалось как-то жутко и как бы совестно перед самим собою — как же это я, после семилетнего пребывания в двух университетах (Казани и Дерпте), после того как сравнительно с своими сверстниками отличался интересом к серьезным занятиям (для чего и перешел в Дерпт), после того как изучал специально химию, переводил научные сочинения и даже составлял сам учебник, а на медицинский факультет перешел из чистой любознательности, и вдруг останусь «
не кончившим курса»,
без всякого звания и всяких «прав»?
—
Не водитесь вы с ним! — упрашивал он и меня. — Наверно вытянет у вас сто рублей
без отдачи… а то хоть и беленькую. Я его
не принимаю, а ежели он нахально станет клянчить — я ему говорю:"Для вас нет у меня денег".
Поддерживал я знакомство и с Васильевским островом. В университет я редко заглядывал, потому что никто меня из профессоров особенно
не привлекал: а время у меня было и
без того нарасхват. Явился я к декану, Горлову, попросить указаний для моего экзамена, и его маленькая, курьезная фигурка в халате оставила во мне скорее комическое впечатление.
По Невскому студенты шли по солнечной стороне, тихо,
без пения,
не вызывая никакого замешательства в движении пешеходов и экипажей.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе
не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и
не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло
без всяких переделок.
Оставить
без протеста такую выходку я, хоть и начинающий автор,
не счел себя вправе во имя достоинства писателя, тем больше что накануне, зная самойловские замашки по части купюр, говорил бенефицианту, что я готов сделать всякие сокращения в главной роли, но прошу только показать мне эти места, чтобы сделать такие выкидки более литературно.
Режиссером был тогда очень плохой актер, неглупый человек, с некоторым образованием, Воронов, но
без всякого значения и веса, совершеннейший театральный"чинуш". А начальник репертуара, знаменитый"Губошлеп", даже и
не спросил меня"конфиденциально", что у меня вышло с Самойловым.
На дальнейших репетициях я
не произносил ни одного слова, и"премьер"вел себя так, точно будто никакого автора тут и
не сидит. Репетировал он кое-как,
без игры; и сыграл по-своему хорошо, но
не"Однодворца", а просто бывшего управителя, по трафарету.
Со мною он держал себя
не только
без всякой претензии и рисовки, но как артист и преподаватель театрального искусства, готовый выказать мне всякого рода поддержку и внимание.
Тогдашний Петербург, публика Александринского театра, настроение журналов и газетной прессы
не были благоприятны такой интенсивной драме с гамлетовским мотивом,
без яркого внешнего действия и занимательных бытовых картин.
Он еще
не был дряхлым стариком, говорил бойко, с очень приятным тоном и уменьем рассказывать; на этот раз
без той слезливости, над которой подсмеивались среди актеров-бытовиков с Садовским во главе.
Так я и
не видал тогда ни в ту зиму, ни впоследствии — "Ребенка"на Малом театре. О триумфе дебютантки мне писали приятели после бенефиса Самарина, как о чем-то совершенно небывалом. Ее вызывали
без числа. И автора горячо вызывали, так что и на его долю выпала бы крупная доля таких восторженных приемов.
Из Дерпта я приехал уже писателем и питомцем точной науки. Мои семь с лишком лет ученья
не прошли даром.
Без всякого самомнения я мог считать себя как питомца университетской науки никак
не ниже того уровня, какой был тогда у моих сверстников в журнализме, за исключением, разумеется, двух-трех, стоящих во главе движения.
Островского я еще
не слыхал как чтеца сцен из его комедий. Читал он
не так, как Писемский, то есть
не по-актерски в лицах, а писательски,
без постоянной перемены тона и акцента, но очень своеобразно и умело.
Замысел его нельзя было
не найти верным и глубоко реальным. Минин — по его толкованию — простой человек
без всякого героического налета,
без всякой рисовки, тогдашний городской обыватель с душой и практической сметкой.