Неточные совпадения
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни с писательским
делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром? В чем сказывались,
на мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским
делом? И в чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем доме
на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря
на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за
дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
На что уж наш дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще в конце XVIII века! И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся в 1849 году замешанным в
деле Петрашевского, сосланный
на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей,
на два
дня.
В Малом театре
на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались больше четырех лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали, что они уже третий
день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
Но идея наша очень понравилась; весь город заинтересовался студенческим балом, и в несколько
дней Киттары, взявший
на себя главное распорядительство, все наладил, и бал вышел
на славу.
Как я сказал выше, в казанском обществе я не встречал ни одного известного писателя и был весьма огорчен, когда кто-то из товарищей, вернувшись из театра, рассказывал, что видел ИА.Гончарова в креслах. Тогда автор „Обломова“ (еще не появившегося в свет) возвращался из своего кругосветного путешествия через Сибирь, побывал
на своей родине в Симбирске и останавливался
на несколько
дней в Казани.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу
на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в
день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
У него были повадки хозяина, любителя деревни, он давно стал страстным охотником, и сколько раз старик Фогель, смешной профессор уголовного права, заходил к нему в лабораторию условиться насчет
дня и часа отправления
на охоту. И с собаками Александра Михайловича мы были знакомы.
В первую же вакацию отец послал меня
на Липецкие воды (в тридцати с небольшим верстах от нашего села Павловское)
на тройке бурых повеселиться, ко
дню ежегодного бала, 22 июля.
Нельзя сказать, чтобы тогдашняя барщина (по крайней мере у отца) подъедала хозяйство самих крестьян. Она усиливалась в рабочую пору, но если выгоняли
на работу лишний раз против положения (то есть против трех-четырех
дней в неделю), то давались потом льготные
дни или устраивали угощение, род „помочи“.
Возвращения из тамбовской усадьбы отца в Нижний, где жили мать моя и сестра, и в этот приезд и в другие, брали несколько
дней, даже и
на почтовых; а раз мне наняли длиннейшую фуру ломового, ехавшего
на Нижегородскую ярмарку за работой.
Впервые испытал я чувство настоящей опасности. Это было всего несколько секунд, но памятных. До сих пор мечется передо мною картина хмурого
дня с темно-серыми волнами реки и очертаниями берегов и весь переполох
на пароме.
Но и в лучшем случае, если б я даже и выдержал
на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя в такое
дело, к которому у меня не было настоящего призвания, в чем я и убедился, проделав в Дерпте в течение пяти лет целую, так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал в Казани.
Езда
на"сдаточных"была много раз описана в былое время. Она представляла собою род азартной игры. Все
дело сводилось к тому: удастся ли вам доехать без истории, то есть без отказа ямщика, до последнего конца, доставят ли вас до места назначения без прибавки.
Немцы играли в Мариинском театре, переделанном из цирка, и немецкий спектакль оставил во мне смутную память. Тогда в Мариинском театре давали и русские оперы; но театр этот был еще в загоне у публики, и никто бы не мог предвидеть, что русские оперные представления заменят итальянцев и Мариинский театр сделается тем, чем был Большой в
дни итальянцев, что он будет всегда полон, что абонемент
на русскую оперу так войдет в нравы высшего петербургского общества.
Но так ли оно было
на самом
деле, если поглядеть"ретроспективным"взглядом?
В подведении этих дерптских итогов я уже забежал вперед. Держаться хронологического порядка повело бы к лишним подробностям, было бы очень пестро, пришлось бы и разбрасываться. Лучше будет
разделить то, о чем стоит вспомнить,
на несколько крупных пунктов.
Немецкая печать лежала
на всей городской культуре с сильной примесью народного, то есть эстонского, элемента. Языки слышались
на улицах и во всех публичных местах, лавках,
на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский. В базарные
дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне в нос и когда я попал в первый раз
на базарную площадь Ревеля, в 90-х годах.
По химии мой двухлетний rigorosum продолжался целый
день, в два приема, с глазу
на глаз с профессором и без всяких других формальностей. Но из одного такого испытания можно бы выкроить дюжину казанских студенческих экзаменов. Почти так экзаменуют у нас разве магистрантов.
Таким оставался он и позднее, когда я стал часто бывать у Соллогубов, но больше у жены его, графини Софьи Михайловны (урожденной графини Виельгорской), чем у него, потому что он то и
дело уезжал в Петербург, где состоял
на какой-то службе, кажется по тюремному ведомству.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать
на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда
дело не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Но я этим ни
на минуту не прельстился и тотчас же попросил у матушки и тетки (как сонаследниц моих) освободить меня от хозяйственных
дел до июня, когда я предполагал уже сдать экзамен.
Вейнберга я в эту зиму 1860–1861 года (или в следующую) видел актером всего один раз, в пьесе"Слово и
дело"
на любительском спектакле, в какой-то частной театральной зале.
Это сказалось только
на подписке следующего года, которая вдруг сильнейшим образом упала. Но я не думаю, чтобы это вызвано было только историей с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне
на то, как вели
дело его пайщики-соредакторы.
В авторе"
На дне"чувствуется нижегородский обыватель простого звания, прямо из мира босяков и скитальцев попавший в всесветные знаменитости, без той выправки, какую дает принадлежность к высшему сословию, средняя школа, университет.
Обыкновенно, и
днем в редакционные часы, и за обедом, и вечером, когда я бывал у него, он не производил даже впечатления человека выпивающего, а скорее слабого насчет желудочных страстей, как он сам выражался. Поесть он был великий любитель и беспрестанно платился за это гастрическими схватками. Помню, кажется
на вторую зиму нашего знакомства, я нашел его лежащим
на диване в халате. Ему подавал лакей какую-то минеральную воду, он охал, отдувался, пил.
Не существовало никакого общего
дела, ни клуба, ни союза писателей, а"Фонд"был только благотворительным учреждением, да и то чернышевцы и добролюбовцы вряд ли смотрели
на него дружественно.
Как истинный русак, Писемский, отдавшись работе над вещью крупных размеров, писал запоем, просиживал целые
дни в халате за письменным столом, и тогда уже не жаловался
на то, что редакторство заедает его как романиста.
Федоров (в его кабинет я стал проникать по моим авторским
делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился
на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве
на Мясницкой игорный дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
В кабинете Федорова увидал я Николая Потехина (уже автора комедии"Дока
на доку нашел") чуть ли не
на другой
день после дебюта П.Васильева в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы с ним были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и в тоне его чувствовалось то, что и он"повит"московскими традициями.
Лично я не стал фанатиком итальянской оперы, посещал ее сравнительно редко и только
на третью зиму (уже редактором) обзавелся абонементом. Тогда самым блестящим
днем считался понедельник, когда можно было видеть весь придворный, дипломатический, военный и сановный Петербург.
Но и в эти
дни не бросалось в глаза то усиленное франтовство, отчаянная погоня за модами, такой спорт ношения бриллиантов и декольте, как теперь в Мариинском
на воскресных спектаклях балета. Все было гораздо поскромнее, и не царило такое стихийное увлечение певцами, как в последние годы. Не было таких"властителей", которые могли брать безумные гонорары и вызывать истерические вопли теперешних психопаток.
И оно не решилось объявить о ней в самый
день подписания манифеста, а позднее, в Прощеное воскресенье
на Масленице, что пришлось уже в марте.
Этот журнал, свои
дела, женитьба поглощали его совершенно. Я видал его в конторе,
на Невском, в театрах (и то редко); но не помню, чтобы он устраивал что-нибудь общелитераторское, в чем сказывалась бы близость великой исторической годовщины, расколовшей историю России
на две эпохи: рабовладельчества и падения его.
А с утра по Невскому, по Морским, по другим улицам и в центре, и
на окраинах разъезжали патрули жандармов. Этим только и отличалось масленичное воскресенье от последних
дней той же кутильной недели. Те же балаганы, катанье
на них, вейки-чухонцы, снованье праздного подвыпившего люда. Ничего похожего
на особые группы молодежи,
на какую-нибудь процессию.
И до театра и после него (еще засветло) я проехал по Невскому и Морским, и в памяти моей остался патруль жандармов, который я повстречал
на Морской около пешеходного мостика, где дом, принадлежащий министерству внутренних
дел.
И вдруг опять вести из Нижнего: отчаянные письма моей матушки и тетки. Умоляют приехать и помочь им в устройстве
дел. Необходимо съездить в деревню, в тот уезд, где и мне достались"маетности", и поладить с крестьянами другого большого имения, которых дед отпустил
на волю еще по духовному завещанию.
На все это надо было употребить месяца два, то есть май и июнь.
Обуховские
дела брали у меня всего больше времени, и, несмотря
на мое непременное желание уладить все мирно, я добился только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне шел уже 25-й год) и выставлен как самый"дошлый"их"супротивник".
Сходка — не знаю уже
на что рассчитывая — упиралась безусловно,
на выкуп не шла, даже и
на самых льготных условиях, и
дело это тянулось до тех пор, пока я принужден был дать крестьянам обеих деревень даровой надел (так называемый"сиротский"), что, конечно, невыгодно отозвалось в ближайшем будущем
на их хозяйственном положении.
Читали мы целый
день — до поздних часов белых ночей, часов иногда до двух; никуда не ездили за город, и единственное наше удовольствие было ходить
на Неву купаться.
На улицах стояло такое безлюдье, что мы отправлялись в домашних костюмах и с собственным купальным бельем под мышкой.
Нам,"администраторам", желавшим сдавать
на кандидата, дали для сдачи всех главных предметов (а их было около десятка) всего один
день?
В Дерпте, когда я сдавал первую половину экзаменов ("rigorosum") как специально изучающий химию, я должен был выбрать четыре главных предмета и сдать их в один
день. Но все-таки это было в два присеста, по два часа
на каждый, и наук значилось всего четыре, а не восемь, если не десять.
На побочные науки были даны другие
дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет. Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"совсем одолели его. И он, указывая им
на меня, повторял...
По русской истории я не готовился ни одного
дня на Васильевском острову. В Казани у профессора Иванова я прослушал целый курс, и не только прагматической истории, но и так называемой «пропедевтики», то есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно быть, этого достаточно было, чтобы через пять с лишком лет кое-что да осталось в памяти.
И вот такие-то (или вроде того) матрикулы и подняли всю академическую бурю. Мы
на радостях с Неофитом Калининым вкушали сладкий отдых от зубренья и несколько
дней не заглядывали в университет. Мне захотелось узнать — получил ли я действительно средний балл, дающий кандидатскую степень, и пошел, еще ничего не зная, что в это утро творилось в университете, и попал
на двор, привлеченный чем-то необычайным.
День был ясный, теплый, точно праздничный. Ни около университета, ни
на мосту, ни
на площади Зимнего дворца — никто эту процессию не останавливал. Были тут и вольнослушательницы, и немало сочувствующих в штатском платье.
Мой протест, который я сначала выразил Васильеву, прося его быть посредником, вызвал сцену тут же
на подмостках. Самойлов — в вызывающей позе, с дрожью в голосе — стал кричать, что он"служит"столько лет и не намерен повторять то, что он десятки раз говорил со сцены. И, разумеется, тут же пригрозил бенефицианту отказаться от роли; Васильев испугался и стал его упрашивать. Режиссер и высшее начальство стушевались, точно это совсем не их
дело.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и за таким
делом, как постановка
на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
В
день спектакля перед поднятием занавеса, когда мы с нею ходили в глубине сцены, весьма примитивно изображавшей помещичий сад, она, поглядев
на меня вбок своими чудесными глазами, сказала серьезно, почти строго...