Неточные совпадения
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в
начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два
дня.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в
день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я,
начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Как заезжие провинциалы, мы
днем обозревали разные достопримечательности,
начиная с Эрмитажа, а вечером я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен был в больницу — у него открылся тиф, а другой менее интересовался театрами.
Неклюдов, вожак студенческой братии, который
начал свою известность с Петропавловской крепости, а кончил должностью товарища министра внутренних
дел и умер в здании"у Цепного моста", превратившись из архикрасного в белоснежного государственника и обличителя крамолы.
У братьев Бакст собирались часто. Там еще раньше я встречался с покойным В.Ковалевским, когда он носил еще форму правоведа. Он поражал, сравнительно со студентами, своей любознательностью, легкостью усвоения всех наук, изумительной памятью, бойкостью диалектики (при детском голосе) и необычайной склонностью участвовать во всяком движении. Он и тогда уже
начал какое-то издательское
дело, переводил целые учебники.
Спасович тогда заболел к
началу наших испытаний и явился позднее.
Дело было вечером. С подвязанной щекой от сильнейшего флюса, хмурый и взъерошенный, он сидел один, без ассистента, за столом, кажется, в той самой аудитории, где он зимой был председателем студенческого суда присяжных.
Меня
начало усиленно тянуть в Россию. Последние деньги, какие у меня еще оставались, я расчел так, чтобы успеть доехать до Петербурга, заехав на два
дня в Гейдельберг, где тогда жило семейство той девушки, с которой я мечтал еще так недавно обвенчаться.
Его европеизм, его западничество проявлялись в этой баденской обстановке гораздо ярче и как бы бесповоротнее. Трудно было бы и представить себе, что он с душевной отрадой вернется когда-либо в свое Спасское-Лутовиново, а, напротив, казалось, что этот благообразный русский джентльмен, уже"повитый"славой (хотя и в временных"контрах"с русской критикой и публикой), кончит"
дни живота своего", как те русские баре, которые тогда
начали строить себе виллы, чтобы в Бадене и доживать свой век.
Живя почти что на самом Итальянском бульваре, в Rue Lepelletier, я испытал особого рода пресноту именно от бульваров. В первые
дни и после венской привольной жизни было так подмывательно очутиться опять на этой вечно живой артерии столицы мира. Но тогда весенние сезоны совсем не бывали такие оживленные, как это
начало входить в моду уже с 80-х годов. В мае, к концу его, сезон доживал и пробавлялся кое-чем для приезжих иностранцев, да и их не наезжало и на одну десятую столько, сколько теперь.
Мадридское"сиденье"было для меня в физическом смысле довольно утомительно. Я — северянин и никогда не любил жары, а тут летний зной
начал меня подавлять. Мой коллега Наке, как истый южанин, гораздо бодрее меня нес свою корреспондентскую службу, бегал по городу и
днем, и даже в полдень. А я выходил только утром, очень редко от 12-ти до 4-х, и
начинал"дышать"только по заходе солнца, когда, собственно, и начиналась в Мадриде бойкая жизнь.
И другой радикальный журнал — "
Дело" —
начал печатать мои вещи; после повести"По-американски", написанной еще за границей, я дал Благосветлову другую повесть того же года — "Поддели".
Я попадал как раз в разгар тогдашнего подъема денежных и промышленных
дел и спекуляций, и то, что я по этой части изучил, дало уже мне к концу года достаточный материал для романа"Дельцы", который печатался целых два года и захватил книжки"Отечественных записок"с конца 71-го года до
начала 73-го.
Потом, через год, много через два года, и он пришел опять в прежнее свое настроение, но тогда на него жалко было смотреть. Весь его мир сводился ведь почти исключительно к театру. А война и две осады Парижа убили, хотя и временно, театральное
дело. Один только театр"Gymnase"оставался во все это время открытым, даже в последние
дни Коммуны, когда версальские войска уже
начали проникать сквозь бреши укреплений.
В этом он был более"эмигрант", чем многие наши писатели,
начиная с Тургенева; а ведь тот, хоть и не кончил
дни свои в политическом изгнании, но умер также на чужбине и, в общем, жил за границей еще дольше Герцена, да еще притом в тесном общении с семьей, где не было уже ничего русского.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери,
начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Неточные совпадения
Бывало, он еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом
деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого
начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в том порукой), // Супружество нам будет мукой. // Я, сколько ни любил бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; //
Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А будут лишь бесить его. // Судите ж вы, какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может быть, на много
дней.
Им овладело беспокойство, // Охота к перемене мест // (Весьма мучительное свойство, // Немногих добровольный крест). // Оставил он свое селенье, // Лесов и нив уединенье, // Где окровавленная тень // Ему являлась каждый
день, // И
начал странствия без цели, // Доступный чувству одному; // И путешествия ему, // Как всё на свете, надоели; // Он возвратился и попал, // Как Чацкий, с корабля на бал.
Вдруг получил он в самом
деле // От управителя доклад, // Что дядя при смерти в постеле // И с ним проститься был бы рад. // Прочтя печальное посланье, // Евгений тотчас на свиданье // Стремглав по почте поскакал // И уж заранее зевал, // Приготовляясь, денег ради, // На вздохи, скуку и обман // (И тем я
начал мой роман); // Но, прилетев в деревню дяди, // Его нашел уж на столе, // Как дань, готовую земле.
В
начале моего романа // (Смотрите первую тетрадь) // Хотелось вроде мне Альбана // Бал петербургский описать; // Но, развлечен пустым мечтаньем, // Я занялся воспоминаньем // О ножках мне знакомых дам. // По вашим узеньким следам, // О ножки, полно заблуждаться! // С изменой юности моей // Пора мне сделаться умней, // В
делах и в слоге поправляться, // И эту пятую тетрадь // От отступлений очищать.