Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи
мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста
лиц.
Репутация «бойкого пера» утвердилась за мною. Но в округ наших сочинений уже не посылали. Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед», какие происходили прежде. Одну из таких бесед я описал в
моем романе с известной долей вымысла по
лицам и подробностям.
Для меня он не был совсем новым
лицом. В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но в памяти
моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое
лицо с маленьким носом, чем то, в чем я его видел.
Отправились мы в университет первого сентября.
Мой коллега Калинин слушал всех профессоров, у кого ему предстояло экзаменоваться; а я почти что никого, и большинство их даже не знал в
лицо, и как раз тех, кто должен был экзаменовать нас из главных предметов.
Прежде всего я узнал в калитке стоявшего для наблюдения — кого же?
Моего цензора Нордштрема, в шляпе и шинели, с
лицом официального соглядатая. Но ведь он был чиновник Третьего отделения и получил это"особое"поручение, с драматической цензурой имевшее мало общего.
Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много лет; но больше к нему я присматривался в первое время и в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и в Москве, куда я попал к нему зимой в маленький домик у"Серебряных"бань, где-то на Яузе, и нашел его в обстановке, которая как нельзя больше подходила к
лицу и жизни автора"Банкрута"и"Бедность — не порок".
Родился ли он драматургом — по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х годах, в
моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны разговоров, где много таланта в смысле яркой психики действующих
лиц, но мало движения.
Достоевский не был еще тогда женатым во второй раз, жил в тесной квартирке, и в памяти
моей удержался довольно отчетливо тот вечер, когда мы у него сидели в его кабинетике, и самая комната, и свет лампы, и его
лицо, и домашний его костюм.
Да и весь фон этой вещи — светский и интеллигентный Петербург — был еще так свеж в
моей памяти. Нетрудно было и составить план, и найти подробности,
лица, настроение, колорит и тон. Форма интимных"записей"удачно подходила к такому именно роману. И раз вы овладели тоном вашей героини — процесс диктовки вслух не только не затруднял вас, но, напротив, помогал легкости и естественности формы, всем разговорам и интимным мыслям и чувствам героини.
Но
моя мысль нашла себе отклик только в
лице какой-то одной почитательницы имени Тургенева, которая прислала даже вклад.
И в течение всего сезона я изучал венский сценический мир все с тем же приподнятым интересом. Позднее (во второе
мое венское житье) я ознакомился и с преподаванием декламации, в
лице известного профессора Стракоша, приезжавшего для публичных чтений немецких стихотворных пьес и в Россию.
Мне лично гораздо симпатичнее был псаломщик посольской церкви, некий В., от которого я много наслышался о политике отца протоиерея. Псаломщик этот, бывший учитель, порывался все назад в Россию. Его возмущало то, что он видел фальшивого и самодурного в натуре и поведении своего духовного принципала. В
моих «Дельцах» есть
лицо, похожее на личность и судьбу этого псаломщика. Он кончил, кажется, очень печально, но как именно — в точности не припомню.
На это я скажу раз навсегда (и для всего последующего в
моих воспоминаниях), что я ставлю выше всего полную правдивость в передаче того, как я находил известное
лицо при личном знакомстве, совершенно забывая о том, как оно относилось лично ко мне.
Я не мог останавливаться по дороге, боясь лишних расходов и чувствуя себя еще слишком малоподготовленным, и прямо из Парижа на другой же день перед обедом прибыл в Мадрид и на перроне вокзала увидал горб и ласковое
лицо моего парижского собрата.
Одному из
моих коллег попадались записки Прима к разным
лицам, на французском языке.
В манере говорить, в тоне, в интонациях я находил некоторое сходство светских и вообще образованных испанцев с русскими. Даже и много
лиц напоминали мне
моих соотечественников, в особенности среди мадридцев и уроженцев северных испанских провинций. На юге сарацинская кровь изменила тип — и окрашивание кожи, и весь облик — хотя и там, например, в Севилье, вы встречаете немало блондинок с золотистыми или более темно-рыжими волосами.
Без маски
лицо у нее оказалось некрасивое, с резковатыми чертами, но рост прекрасный и довольно стройные формы. Она была уже не самой первой молодости для девушки — лет под тридцать. Подействовать на
мое воображение или на
мои эротические чувства она не могла; но она меня интересовала как незнакомый мне тип немецкой девушки, ищущей в жизни чего-то менее банального.
Там нашел я
моего товарища по Дерпту, Бакста, который все еще считал себя как бы на нелегальном положении из-за своих сношений с политическими эмигрантами, ездил даже в Эмс, где с Александром II жил тогда граф Шувалов, и имел с ним объяснение, которое он передавал в
лицах.
Об этих встречах мне приходилось уже говорить в
моих воспоминаниях, и я не хотел бы здесь повторяться. Но как же не сказать, какая живописная и архирусская бытовая фигура являлась в
лице этого достолюбезного Михаила Александровича? Таких и на Руси его эпохи не нашлось бы и полдюжины.
От него я, вероятно, и слыхал впервые про этого Михайлова; видал его только на улице и даже, вопреки
моей большой близорукости, разглядел, что он отличался выдающейся некрасивостью
лица: что-то инородческое, донельзя не «авантажное», как говорили еще тогда в провинции.
Опять — несколько шагов назад, но тот эмигрант, о котором сейчас пойдет речь, соединяет в своем
лице несколько полос
моей жизни и столько же периодов русского литературного и общественного движения. Он так и умер эмигрантом, хотя никогда не был ни опасным бунтарем, ни вожаком партии, ни ярым проповедником «разрывных» идей или издателем журнала с громкой репутацией.
Хмуро-добродушно он намекал мне в разговоре на то, что в
моем романе имеется
лицо, довольно-таки на него похожее.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых
лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В
моей душе, в
моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В
лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Она зари не замечает, // Сидит с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя
мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя
моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, //
Лицо твое как маков цвет». —
Буянов, братец
мой задорный, // К герою нашему подвел // Татьяну с Ольгою; проворно // Онегин с Ольгою пошел; // Ведет ее, скользя небрежно, // И, наклонясь, ей шепчет нежно // Какой-то пошлый мадригал // И руку жмет — и запылал // В ее
лице самолюбивом // Румянец ярче. Ленский
мой // Всё видел: вспыхнул, сам не свой; // В негодовании ревнивом // Поэт конца мазурки ждет // И в котильон ее зовет.
Вперед, вперед,
моя исторья! //
Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный друг, помещик мирный // И даже честный человек: // Так исправляется наш век!