Неточные совпадения
Место учения, где вы просидели семь
лет, дает если не всему, то
многому основной тон.
От него чего я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми
годами, служил в Италии еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно
много и всегда делился прочитанным, писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь
многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е
годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское время.
Каким образом, спрошу я, могли народиться те носители новых идей и стремлений, какие изображались Герценом, Тургеневым и их сверстниками в 40-х
годах, если бы во всем тогдашнем культурном слое уже не имелось налицо элементов такого движения? Русская передовая беллетристика торопилась выбирать таких носителей идей; но она упускала из виду
многое, что уже давно сложилось в характерные стороны тогдашней жизни, весьма и весьма достойные творческого воспроизведения.
У него с молодых
лет была склонность, как у
многих комиков, к чувствительным ролям, и одной из любимых его ролей в таком роде была роль в пьесе «Матрос», где он пел куплеты в патетическом роде и сам плакал. Эту роль он играл всегда в провинции и в позднейший период своей сценической карьеры.
Вообще, словесные науки стояли от нас в стороне. Посещать чужие лекции считалось неловким, да никто из профессоров и не привлекал. Самый речистый и интересный был все-таки Иванов, который читал нам обязательныйпредмет, и целых два
года. Ему
многие, и не словесники, обязаны порядочными сведениями по историографии. Он прочел нам целый курс „пропедевтики“ с критическим разбором неписьменных и письменных источников.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили
много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два
года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
На зимней вакации, в Нижнем, я бывал на балах и вечерах уже без всякого увлечения ими, больше потому, что выезжал вместе с сестрой. Дядя Василий Васильевич (о нем я говорю выше) повез меня к В.И.Далю, служившему еще управляющим удельной конторой. О нем
много говорили в городе, еще в мои школьные
годы, как о чудаке, ушедшем в составление своего толкового словаря русского языка.
Поездкам в студенческие
годы, то есть за целых семь
лет, я
многим был обязан.
Как автор романа, я не погрешил против субъективнойправды. Через все это проходил его герой. Через все это проходил и я. В романе — это монография, интимная история одного лица, род «Ученических
годов Вильгельма Мейстера», разумеется с соответствующими изменениями! Ведь и у олимпийца Гете в этой первой половине романа нет полной объективной картины, даже и
многих уголков немецкой жизни, которая захватывала Мейстера только с известных своих сторон.
Но и в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со
многим, что мне было полезно и тогда, когда я в Париже в 1867–1870
годах изучал и общее театральное дело, и преподавание сценического искусства.
В семействе Дондуковых я нашел за этот последний дерптский период
много ласки и поощрения всему, что во мне назревало, как в будущем писателе. Два
лета я отчасти или целиком провел в их живописной усадьбе в Опочском уезде Псковской губернии. Там писалась и вторая моя по счету пьеса"Ребенок"; первая — "Фразеры" — в Дерпте; а"Однодворец" — у отца в усадьбе, в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
И я был в курсе
многого, что делалось в университете, где тогда веяло уже новым духом, допущены были женщины, шло сильное движение,которое и разыгралось «событием» в сентябре 1861
года, когда университет был закрыт на целый
год.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862
годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо
многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был совсем не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х
годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных
лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
Родился ли он драматургом — по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х
годах, в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны разговоров, где
много таланта в смысле яркой психики действующих лиц, но мало движения.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый
год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же своими маленькими привычками. Он уже имел
много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
В эти четыре
года (до моего водворения в Петербурге) он очень развился не только как музыкант, но и вообще стал гораздо литературнее,
много читал, интересовался театром и стал знакомиться с писателями; мечтал о том, кто бы ему написал либретто.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я
много раз убеждался в том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции
лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Теперь"В путь-дорогу"в продаже не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или сгорели в складах. Первое отдельное издание из"Библиотеки"в 1864
году давно разошлось.
Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за то, что я не забочусь о новом издании… Меня смущает то, что роман так велик: из всех моих вещей — самый обширный; в нем до 64 печатных листов.
Думаю, что мои личные расходы (вызванные на одну треть жизнью хозяина толстого журнала) едва ли превышали четыре,
много пять тысяч в
год.
Он же нес на себе и обузу ликвидации в 1865
году и позднее, вплоть до конца 1886
года. Я выдал ему полную доверенность, и
много векселей, счетов, расписок были им подписаны без моего ведома. Но я никогда не сомневался в его честности. И было бы с моей стороны невеликодушно и непорядочно теперь, задним числом, в чем-либо пенять ему.
Из всех сотрудников он только и втянут был по доброй воле в эту"галеру", и другой бы на его месте давным-давно ушел, тем более что у нас с ним лично не было никаких затянувшихся счетов. Он не был мне ничего должен, и я ему также. Вся возня с журналом в течение более полутора
года не принесла ему никаких выгод, а, напротив, отняла
много времени почти что даром.
В списке сотрудников за эти с небольшим два
года я увидел имена очень и очень
многих беллетристов (некоторые у меня и начинали), ученых, публицистов, которые и позднее оставались на виду.
Как автор"Некуда", которому приходилось
много платить, он выказывал себя довольно покладистым, и долг ему за гонорар начал расти к концу 1864
года.
Наше свидание с ним произошло в 1867
году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же доме, где и сам жил. Тогда он
много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
Все это было рассказано в печати г-жой Пешковой (она писала под фамилией Якоби), которая проживала тогда в Риме, ухаживала за ним и по возвращении моем в Петербург в начале 1871
года много мне сама рассказывала о Бенни, его болезни и смерти. Его оплакивала и та русская девушка, женихом которой он долго считался.
Первое впечатление от Тургенева
многие и кроме меня получали точно такое же, даже и позднее, например, в конце 70-х
годов, особенно если видели его впервые в обществе.
Он, как я и ожидал, оказался интересным собеседником,
много мне рассказывал о Флоренции, где жил в одном барском семействе в качестве преподавателя уже в последние
годы.
Мне в эти
годы, как журналисту, хозяину ежемесячного органа, можно было бы еще более участвовать в общественной жизни, чем это было в предыдущую двухлетнюю полосу. Но заботы чисто редакционные и денежные хотя и расширяли круг деловых сношений, но брали
много времени, которое могло бы пойти на более разнообразную столичную жизнь у молодого, совершенно свободного писателя, каким я был в два предыдущих петербургских сезона.
В настоящую минуту, когда я пишу эти строки (то есть в августе 1908
года), за такое письмо обвиненный попал бы много-много в крепость (или в административную ссылку), а тогда известный писатель, ничем перед тем не опороченный, пошел на каторгу.
Его автор может (рядом и с Герценом) служить крупнейшим примером русского западника, который с юных
лет стремился в Европу, там долго учился, там
много писал в самый решающий период его творчества, там остался на весь конец своей жизни не как эмигрант, не по политическим причинам, а по чисто личным мотивам.
Я в зиму 1865–1866
года видел
много новых пьес, посещал концерты, даже публичные балы.
Многим сторонам жизни Парижа и я не мог еще тогда отдаться с одинаковым интересом. Меня тогда еще слишком сильно привлекал театр. А в следующем
году я производил экскурсии в разные сценические сферы, начиная с преподавания театрального искусства в консерватории и у частных профессоров.
Выставка была для меня, как и для
многих за границей и в России, внове. Она возбуждала любопытство… показывала, кроме Франции, и другие страны в разнообразном виде. Но я не скажу и теперь, по прошествии с лишком сорока
лет, чтобы ей можно было увлекаться.
Про меня рано сложилась легенда, что я все мои романы не написал, а продиктовал. Я уже имел повод оговариваться и поправлять это — в общем неверное — сведение. До 1873
года я
многое из беллетристики диктовал, но с того
года до настоящей минуты ни одна моя, ни крупная, ни мелкая вещь, не продиктована, кроме статей. «Жертва вечерняя» вся целиком была продиктована, и в очень скорый срок — в шесть недель, причем я работал только с 9 до 12 часов утра. А в романе до двадцати печатных листов.
Сорбонна была настолько еще в тисках старых традиций, что в ней не было даже особой кафедры старого французского языка. И эту кафедру, заведенную опять-таки в College de France, занимал ученый, в те
годы уже знаменитый специалист Paulin Paris, отец Гастона, к которому перешла потом кафедра отца. У него впоследствии учились
многие наши филологи и лингвисты. Именами вообще College de France щеголял сравнительно с древней Сорбонной.
Совсем не то надеялся я найти у его соперника по Февральской республике Луи Блана. Тот изучил английскую жизнь и постоянно писал корреспонденции и целые этюды в газету"Temps", из которых и составил очень интересную книгу об Англии за 50-е и 60-е
года, дополняющую во
многом"Письма"Тэна об Англии.
Фраза эта вызовет улыбку у поклонников бисмарковой проповеди"железа и крови", но отрадно было слышать и такие"наивные"призывы и чуять в проснувшемся пролетарском самосознании
многое такое, что теперь уже реально существует, а тогда, в конце 60-х
годов, считалось химерами.
О Вене я, как и
многие мои сверстники, еще не побывавшие там, имел, конечно, некоторое представление, и даже кое в чем довольно живое, но меньшее, чем, например, о Париже, когда ехал во Францию впервые в 1865
году.
Вышло так, что в течение этих долгих
лет — в общем, с лишком сорока
лет! — я ни разу не задавался какой-нибудь программой изучения Испании на месте, хотя, ознакомившись с языком, стал читать
многое в подлиннике, что прежде было мне доступно лишь в переводах, начиная с"Дон-Кихота".
Не могу утверждать — до или после меня проживал в Испании покойный граф Салиас. Он
много писал о ней в «Голосе», но тогда,
летом 1869
года, его не было; ни в Мадриде, ни в других городах, куда я попадал, я его не встречал. Думаю, однако, что если б ряд его очерков Испании стал появляться раньше моей поездки, я бы заинтересовался ими. А «Голос» я получал как его корреспондент.
Мне так казалось не потому только, что я тогда был более правоверный позитивист, чем впоследствии, когда и по этой части
много воды утекло, а мне было неприятно видеть, что А.И., при всей живости его доводов и обобщений, все-таки уже отзывался в своем философском credo Москвой 40-х
годов.
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем не проявлял уже желания стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе еще не нашел, но не переставал писать каждый день и любил повторять, что в его
лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и
летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже не работал и
много ходил по Парижу.
Я им переделал эту докладную записку и написал текст по-немецки с русским переводом. И когда мы в другой раз разговорились с Алимпием"по душе", он мне
много рассказывал про Москву, про писателя П.И.Мельникова, который хотел его"привесть"и представить по начальству, про то, как он возил Меттерниху бочонок с золотом за то, чтобы тот представил их дело в благоприятном свете императору, тому, что отказался от престола в революцию 1848
года.
Позднее, то есть ровно через десять
лет, мы жили с ним на рижском"Штранде", в Дуббельне, вместе обедали — тогда я уже был женат — и
много ходили по прибрежью. Тогда он говорил и о Тургеневе, и его меткое сравнение с своим творчеством я уже вспоминал в печати.
Профессионально-писательского было в нем очень немного, но очень
много бытового в говоре, в выражении его умного, немного хмурого лица. И вместе с тем что-то очень петербургское 40-х
годов, с его бородкой, манерой надевать pince-nez, походкой, туалетом. Если Тургенев смотрел всегда барином, то и его когда-то приятель Некрасов не смотрел бывшим разночинцем, а скорее дворянским"дитятей", который прошел через разные мытарства в начале своей писательской карьеры.
Позднее я бывал у него, когда он жил еще семейно с молодой женщиной, от которой имел детей. У него были журфиксы, куда собиралось
много молодого народа, и хозяин за ужином поддерживал оживленную беседу. Он еще не приобрел тогда того слишком серьезного вида, каким отличался в последние
годы своей жизни, что не мешало ему, как известно, любить жизнь и увлекатьея женщинами. К тому, что произошло для меня нежданно-негаданно в наших отношениях, я перейду дальше.
Многие, вероятно, и теперь помнят Аристова в качестве устроителя всевозможных спектаклей, вечеров, чтений и праздников. Я с ним участвовал в любительских спектаклях еще в начале 60-х
годов и нашел его все таким же-с наружностью отставного военного, при длинных усах и с моноклем в глазу. Никто бы не сказал, что он по происхождению и воспитанию был из духовного звания и, кажется, даже с званием магистра богословия. Где-то он служил и в торжественных случаях надевал на шею орденский крест.
Потом, через
год,
много через два
года, и он пришел опять в прежнее свое настроение, но тогда на него жалко было смотреть. Весь его мир сводился ведь почти исключительно к театру. А война и две осады Парижа убили, хотя и временно, театральное дело. Один только театр"Gymnase"оставался во все это время открытым, даже в последние дни Коммуны, когда версальские войска уже начали проникать сквозь бреши укреплений.
Но мне как романисту открылся новый мир тогдашнего делячества. Я лично не принимал, конечно, участия в тогдашней лихорадке концессий и всяких грюндерскихспекуляций, но
многое я помнил еще из первых 60-х
годов и наметил, задумывая своих «Дельцов», три главных типа: такого дельца, как Саламатов, моделью которого мне послужил уже тогда знаменитый Н.И.С-шев, только недавно умерший, и затем двух молодых карьеристов — одного инженера (Малявский) и другого адвоката (Воротилин).