Как уроженец Нижнего я с детства наслушался тамошнего народного говора на"он"и в городе, от дворовых, мещан, купцов, и в деревне от мужиков. Но нижегородский говор отличается от костромского. Когда к нам в дом
летом приходили работники костромские (плотники из Галичского уезда, почему народ, в том числе и наши дворовые, всегда звали их"галки"), я прислушивался к их говору и любил болтать с ними.
Неточные совпадения
Мужицкой нищеты мы не видали. В нашей подгородной усадьбе крестьяне жили исправно, избы были новые и выстроенные по одному образцу, в каждом дворе по три лошади, бабы даже франтили, имея доход с продажи в город молока, ягод, грибов. Нищенство или голытьбу в деревне мы даже с трудом могли себе представать. Из дальних округ
приходили круглый
год обозы с хлебом, с холстом, с яблоками, свиными тушами, живностью, грибами.
Я
пришел получить гонорар за"Ребенка". Уже то, что пьесу эту поместили на первом месте и в первой книжке, показывало, что журнал дорожит мною. И гонорар мне также прибавили за эту, по счету вторую вещь, которую я печатал, стало быть, всего в каких-нибудь три месяца, с октября 1860
года.
Это продолжалось довольно долго, и такого Балакирева я не встречал. Я жил в те
годы или за границей, или подолгу в Москве. Потом он
пришел в норму, принял заведование Певческой капеллой, стал опять давать уроки, но прежнего положения занимать не желал.
Я был удивлен (не дальше как в 1907
году, в Москве), когда один из нынешних беллетристов, самой новой формации, приехавший ставить свою пьесу из еврейского быта,
пришел ко мне в номер"Лоскутной"гостиницы и стал мне изливаться — как он любил мой роман, когда учился в гимназии.
Наследство мое становилось мне скорее в тягость. И тогда, то есть во всю вторую половину 1862
года, я еще не рассчитывал на доход с имения или от продажи земли с лесом для какого-нибудь литературного дела. Мысль о том, чтобы купить"Библиотеку", не
приходила мне серьезно, хотя Писемский, задумавший уже переходить в Москву в"Русский вестник", приговаривал не раз...
Когда к 1864
году он узнал, в каких денежных тисках находилось уже издание, он
пришел ко мне и предложил мне сделать у него заем в виде акций какой-то железной дороги. И все это он сделал очень просто, как хороший человек, с соблюдением все того же неизменного джентльменства.
Кто не был так издерган за целый
год издательского существования, как я, тот не поймет, чем явилась для меня хотя бы краткая поездка за границу, где я мог
прийти в себя, одуматься, осмотреться, восстановить свои силы. А я-за вычетом первого возвращения в мае 1866
года (которое длилось с полгода) — провел «в чужих краях» более пяти
лет, с сентября 1865 по январь 1871
года.
Плотники слушали, ухмыляясь, как мы"балакали", в то время как они обрубали брусья и обтесывали доски, сидя на них верхом… как, бывало,"галки"(плотники Галичского уезда Костромской губернии), которые
приходили летом работать к нам на двор в Нижнем Новгороде.
Потом, через
год, много через два
года, и он
пришел опять в прежнее свое настроение, но тогда на него жалко было смотреть. Весь его мир сводился ведь почти исключительно к театру. А война и две осады Парижа убили, хотя и временно, театральное дело. Один только театр"Gymnase"оставался во все это время открытым, даже в последние дни Коммуны, когда версальские войска уже начали проникать сквозь бреши укреплений.
Тогда, в те зимы 1866–1870
годов, я с ней не был знаком, знал, что она не из театральных сфер, в консерватории не училась, а
пришла из жизни. Она была замужняя дама из хорошей буржуазии, не парижанка, и мне кто-то сообщил, что она имела несчастье выйти за человека, который оказался потом бывшим уголовным преступником, отсидевшим свой тюремный срок.
Мою вещь брал себе на бенефис Монахов. Эта вещь никогда не была и напечатана. Она называлась"Прокаженные и чистые" — из жизни петербургской писательско-театральной богемы. Я ее читал у себя осенью 1871
года нескольким своим собратам, в том числе Страхову и Буренину, который вскоре за тем пустил свой первый памфлет на меня в"Санкт-Петербургских ведомостях"и,
придя ко мне, сел на диван и воскликнул...
Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный — столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати
лет пришел в Нижний и стал работать у подрядчика — столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал, была рядом с домами деда, на Ковалихе.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная
Лета, // Забудет мир меня; но ты //
Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, //
Приди,
приди: я твой супруг!..»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора
придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных
лет // И юный жар и юный бред.
Приходит муж. Он прерывает // Сей неприятный tête-а-tête; // С Онегиным он вспоминает // Проказы, шутки прежних
лет. // Они смеются. Входят гости. // Вот крупной солью светской злости // Стал оживляться разговор; // Перед хозяйкой легкий вздор // Сверкал без глупого жеманства, // И прерывал его меж тем // Разумный толк без пошлых тем, // Без вечных истин, без педантства, // И не пугал ничьих ушей // Свободной живостью своей.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, //
Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые
года: // Была ты влюблена тогда?» —
Или, не радуясь возврату // Погибших осенью листов, // Мы помним горькую утрату, // Внимая новый шум лесов; // Или с природой оживленной // Сближаем думою смущенной // Мы увяданье наших
лет, // Которым возрожденья нет? // Быть может, в мысли нам
приходит // Средь поэтического сна // Иная, старая весна // И в трепет сердце нам приводит // Мечтой о дальней стороне, // О чудной ночи, о луне…