Неточные совпадения
Ниже, на Мясницкой, дядя указал мне на барские же хоромы на дворе, за решеткой (где позднее были меблированные комнаты, а теперь весь он занят иностранными конторами) — гостеприимный дом братьев Нилусов, игроков, которые были «под
конец» высланы за подозрительную игру со своими гостями.
К ним ездили, как в клуб, и сотни тысяч помещичьих денег переходили из Опекунского совета прямо по соседству — в дом Нилусов.
Управлялся он городской дирекцией. Это отзывалось уже новыми порядками. Общий строй игры и постановки пьес для губернского города — совсем не плохие, никак не хуже (по тогдашнему времени), чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и в
конце XIX века, прикидывая их
к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
К казанскому периоду моего студенчества относится и первый мой проезд Петербургом в
конце ноября 1855 года. Но о нем я расскажу в следующей главе.
Езда на"сдаточных"была много раз описана в былое время. Она представляла собою род азартной игры. Все дело сводилось
к тому: удастся ли вам доехать без истории, то есть без отказа ямщика, до последнего
конца, доставят ли вас до места назначения без прибавки.
Эти казанские очерки были набросаны до написания комедий. Потом вплоть до
конца 1861 года, когда я приступил прямо
к работе над огромным романом, я не написал ни одной строки в повествовательном роде.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в
конце 50-х годов оказался не в том лагере,
к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в таком же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Тогда театральное"аматерство"(любительство) было уже в большом ходу и приютилось в Пассаже, в его зале со сценой, не там, где теперь театр, а на противоположном
конце, ближе
к Невскому.
Такая писательская психика объясняется его очень быстрыми успехами в
конце 40-х годов и восторгами того приятельского кружка из литераторов и актеров, где главным запевалой был Аполлон Григорьев, произведший его в русского Шекспира. В Москве около него тогда состояла группа преданных хвалителей, больше из мелких актеров. И привычка
к такому антуражу развила в нем его самооценку.
Драматическим писателем я уже приехал в Петербург и в первый же год сделался фельетонистом. Но я не приступал до
конца 1861 года ни
к какой серьезной работе в повествовательном роде.
Но с
конца 1873 года я в"Вестнике Европы"прошел в течение 30 лет другую школу, и ни одна моя вещь не попадала в редакцию иначе, как целиком, просмотренная и приготовленная
к печати, хотя бы в ней было до 35 листов, как, например, в романе"Василий Теркин".
Скажу без ложной скромности: не всякому из моих собратов — и сверстников, и людей позднейших генераций — выпал на долю такой искус, такой «шок», как нынче выражаются, и вряд ли многие выдержали бы его и-к
концу своего писательского пятидесятилетия — стояли бы по-прежнему «на бреши» все такими же работниками пера.
Когда я много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии
к судьбам польской нации, а в
конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Так я (больше года) и отправлялся по нескольку раз в неделю
к цензору, неизменно по утрам, с одного
конца города на другой, из Малой Итальянской в какую-то линию Васильевского острова.
Видел я его летом два-три раза. Он если и не принадлежал
к тогдашней"богеме", то, во всяком случае, был бедняк, который вряд ли мог питаться от своей медицинской практики. Долго ли он жил — не помню; но еще до
конца моего издательства прекратилось его сотрудничество.
Она продолжалась и за границей в первую мою поездку (сентябрь 1865 — май 1866 года) и закрепилась летом, когда я гостил у Урусовых в Сокольниках, и потом прожил в отечестве до
конца этого года. Переписка наша возобновилась и с новым моим отъездом в Париж и продолжалась, хотя и с большими перерывами, до моего возвращения в Россию
к январю 1871 года.
К тем годам, когда мы с ним были членами петербургского Шекспировского кружка (
конец 80-х и начало 90-х годов), Урусов уже был фанатическим поклонником Бодлера, а потом Флобера и до смерти своей оставался все таким же"флоберистом".
Из него наши журналы сделали знаменитость в
конце 50-х годов. У Каткова в"Русском вестнике"была напечатана его псковская эпопея, которая сводилась в сущности
к тому, что полицмейстер Гемпель, заподозрив в нем не то бродягу, не то бунтаря, продержал его в"кутузке".
Тогда (то есть в самом
конце 1865 года) в Женеве уже поселился А.И.Герцен, но эмиграция (группировавшаяся около него) состояла больше из иностранцев. Молодая генерация русских изгнанников тогда еще не проживала в Женеве, и ее счеты с Герценом относятся
к позднейшей эпохе.
Все полгода, с мая по
конец декабря, проведенные мною в Москве, я причисляю
к моему первому парижскому периоду.
Сезон в Москве шел бойко. Но
к Новому году меня сильно потянуло опять в Париж. Я снесся с редакторами двух газет в Москве и Петербурге и заручился работой корреспондента. А газетам это было нужно.
К апрелю 1867 года открывалась Всемирная выставка, по счету вторая. И в
конце русского декабря, в сильный мороз, я уже двигался
к Эйдкунену и в начале иностранного января уже поселился на самом бульваре St. Michel, рассчитывая пожить в Париже возможно дольше.
Русские моего времени, когда попадали в Лондон, все — если они только были либерально настроенные — являлись на поклон
к издателю"Колокола". Но ни в 1868 году, ни годом раньше, в 1867 (когда я впервые попал в Лондон) Герцена уже не было в Англии, и я уже рассказал о нашей полувстрече в Женеве в
конце 1865 года.
Для меня как пылкого тогда позитивиста было особенно дорого то, что эта писательница, прежде чем составить себе имя романистки, так сама себя развила в философском смысле и сделалась последовательницей учения Огюста Конта. Но я знал уже, когда ехал в Лондон с письмом
к Льюису, что Джордж Элиот — позитивистка из так называемых"верующих", то есть последовательница"Религии человечества", установленной Контом под
конец его жизни.
При такой любви венцев
к зрелищам ничего не было удивительного в том, что в этой столице с немецким языком и народностью создалась образцовая общенемецкая сцена — Бург-театр, достигшая тогда, в
конце 60-х годов, апогея своего художественного развития.
В университет я заглядывал на некоторых профессоров. Но студенчество (не так, как в последние годы) держало себя тихо и,
к чести тогдашних поколений, не срамило себя взрывами нетерпимого расового ненавистничества. Университет и академические сферы совсем не проявляли себя в общем ходе столичной жизни, гораздо меньше, чем в Париже, чем даже в Москве в
конце 60-х годов.
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с историей отношений Тургенева
к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу это в начале мая 1910 года), и он был того мнения, что, по крайней мере тогда (то есть в
конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"любовь.
Они недаром были так долго друзьями и во многом единомышленниками и только под
конец разошлись, причем размолвка эта была для Кавелина очень тяжкой, что так симпатично для него проявляется в его письмах, гораздо более теплых и прямодушных, чем письма
к Герцену на такую же тему Тургенева.
Но тогда, то есть в
конце 1869 года в Париже, она была пленительный подросток, и мы с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар, сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая, чтобы наше приятельство с Лизой превращалось в отношения ученицы
к платному учителю.
Добравшись до Женевы, очень утомленный и больной ревматизмом ног, схваченным под Мецом, а главное видя, что я нахожусь в решительном несогласии с редакцией, гае тон повернулся лицом
к победителям и спиной
к Франции, я решил прекратить работу корреспондента, тем более что и"театра"-то войны надо было усиленно искать, перелетая с одного
конца Франции
к другому.
Все это уже прошлое, и теперь Бакунин, наверно, на оценку наших экстремистов, являлся бы отсталым старичиной, непригодным для серьезной пропаганды. Тогда его влияние было еще сильно в группах анархистов во Франции, Италии и даже Испании. Но он под
конец жизни превратился в бездомного скитальца, проживая больше в итальянской Швейцарии, окруженный кучкой русских и поляков,
к которым он всегда относился очень благосклонно.
Он сравнительно скоро добился такой известности и такого значительного заработка как писатель на английском языке, что ему не было никакой выгоды перебираться куда-нибудь на материк — в Италию или Швейцарию, где тем временем самый первый номер русской эмиграции успел отправиться
к праотцам: Михаил Бакунин умер там в
конце русского июня 1876 года.
Неточные совпадения
Онегин вновь часы считает, // Вновь не дождется дню
конца. // Но десять бьет; он выезжает, // Он полетел, он у крыльца, // Он с трепетом
к княгине входит; // Татьяну он одну находит, // И вместе несколько минут // Они сидят. Слова нейдут // Из уст Онегина. Угрюмый, // Неловкий, он едва-едва // Ей отвечает. Голова // Его полна упрямой думой. // Упрямо смотрит он: она // Сидит покойна и вольна.
На грудь кладет тихонько руку // И падает. Туманный взор // Изображает смерть, не муку. // Так медленно по скату гор, // На солнце искрами блистая, // Спадает глыба снеговая. // Мгновенным холодом облит, // Онегин
к юноше спешит, // Глядит, зовет его… напрасно: // Его уж нет. Младой певец // Нашел безвременный
конец! // Дохнула буря, цвет прекрасный // Увял на утренней заре, // Потух огонь на алтаре!..
Буянов, братец мой задорный, //
К герою нашему подвел // Татьяну с Ольгою; проворно // Онегин с Ольгою пошел; // Ведет ее, скользя небрежно, // И, наклонясь, ей шепчет нежно // Какой-то пошлый мадригал // И руку жмет — и запылал // В ее лице самолюбивом // Румянец ярче. Ленский мой // Всё видел: вспыхнул, сам не свой; // В негодовании ревнивом // Поэт
конца мазурки ждет // И в котильон ее зовет.
— Могу сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого <нет> в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку; бросил ее ловко на стол, разворотил с другого
конца и поднес
к свету. — Каков отлив-с! Самого модного, последнего вкуса!
«Странное состоянье!» — сказал он и придвинулся
к окну глядеть на дорогу, прорезавшую дуброву, в
конце которой еще курилась не успевшая улечься пыль, поднятая уехавшей коляской.