Неточные совпадения
Такого заряда хватило бы на несколько лет. И, конечно, в этом первоначальном захвате сценического творчества и по репертуару и по игре заложено было ядро
той скрытой писательской тяги, которая вдруг в
конце 50-х годов сказалась в замысле комедии и толкнула меня на путь писателя.
Этому нечего удивляться и теперь, судя по
тому, что я находил в
конце 90-х годов в таких университетских городах, как Харьков, Одесса и Киев.
Сколько я помню по рассказам студентов
того времени, и в Москве и в Петербурге до
конца 50-х годов было
то же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили
то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до
тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Езда на"сдаточных"была много раз описана в былое время. Она представляла собою род азартной игры. Все дело сводилось к
тому: удастся ли вам доехать без истории,
то есть без отказа ямщика, до последнего
конца, доставят ли вас до места назначения без прибавки.
Тут пути обоих расходятся: романист провел своего героя через целый ряд итогов — и житейских и чисто умственных, закончив его личные испытания любовью. Но главная нить осталась
та же: искание высшего интеллектуального развития, а под
конец неудовлетворенность такой мозговой эволюцией, потребность в более тесном слиянии с жизнью родного края, с идеалами общественного деятеля.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в
конце 50-х годов оказался не в
том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в таком же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Ни"Однодворца", ни"Ребенка"Нордштрем не запрещал безусловно, но придерживал и кончил
тем, что в
конце лета 1861 года я должен был переделать"Однодворца", так что комедия (против печатного экземпляра) явилась в значительно измененном виде.
Сухово-Кобылин оставался для меня, да и вообще для писателей и
того времени, и позднейших десятилетий — как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и разными видами скопидомства, а под
конец жизни купил виллу в Больё — на Ривьере, по соседству с М.М.Ковалевским, после
того как он в своей русской усадьбе совсем погорел.
Такая писательская психика объясняется его очень быстрыми успехами в
конце 40-х годов и восторгами
того приятельского кружка из литераторов и актеров, где главным запевалой был Аполлон Григорьев, произведший его в русского Шекспира. В Москве около него тогда состояла группа преданных хвалителей, больше из мелких актеров. И привычка к такому антуражу развила в нем его самооценку.
Какой разительный контраст, если сравнить судьбу автора"Тристана"и"Парсиваля"с жалким
концом музыкального создателя"Бориса Годунова"и"Хованщины". Умереть на солдатской койке военного госпиталя, да и
то благодаря доброте доктора, который положил его, выдав за денщика.
Эта роковая неустойка и была главной причиной
того, что я был затянут в издательство"Библиотеки"и не имел настолько практического навыка и расчета, чтобы пойти на ее уплату, прекратив издание раньше, например, к
концу 1864 года. Но и тогда было бы уже поздно.
Когда я много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся
тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в
конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Видел я его летом два-три раза. Он если и не принадлежал к тогдашней"богеме",
то, во всяком случае, был бедняк, который вряд ли мог питаться от своей медицинской практики. Долго ли он жил — не помню; но еще до
конца моего издательства прекратилось его сотрудничество.
Мы и жили с Бенни очень близко от его квартиры. И вот, когда я в следующем, 1868 году, приехал в Лондон на весь сезон (с мая по
конец августа) и опять поселился около Рольстона, он мне с жалобной гримасой начал говорить о
том, что Бенни чуть не обманул их
тем, что не выдал себя прямо за еврея.
К
тем годам, когда мы с ним были членами петербургского Шекспировского кружка (
конец 80-х и начало 90-х годов), Урусов уже был фанатическим поклонником Бодлера, а потом Флобера и до смерти своей оставался все таким же"флоберистом".
Из него наши журналы сделали знаменитость в
конце 50-х годов. У Каткова в"Русском вестнике"была напечатана его псковская эпопея, которая сводилась в сущности к
тому, что полицмейстер Гемпель, заподозрив в нем не
то бродягу, не
то бунтаря, продержал его в"кутузке".
Необходимо было и продолжать роман"В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две книги на год,
то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го года, и к
концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь сидел в моей голове и памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
Перспектива — для меня — была самая заманчивая. Во мне опять воскрес"научник", и сближение с таким молодым сторонником научно-философской доктрины (которую я до
того специально не изучал) было совершенно в моих нотах. Мы тут же сговорились: если я улажу свою поездку — ехать в одно время и даже поселиться в Париже в одном месте. Так это и вышло в
конце сентября 1865 года по русскому стилю.
В 1900 году во время последней Парижской выставки я захотел произвести анкету насчет всех
тех домов, где я жил в Латинском квартале в зиму 1865–1866 года, и нашел целыми и невредимыми все, за исключением
того, где мы поселились на всю зиму с
конца 1865 года. Он был тогда заново возведен и помещался в улице, которая теперь по-другому и называется. Это тотчас за музеем «Cluny». Отель называется «Lincoln», а улица — Des Matturiens St.Jacques.
Тогда (
то есть в самом
конце 1865 года) в Женеве уже поселился А.И.Герцен, но эмиграция (группировавшаяся около него) состояла больше из иностранцев. Молодая генерация русских изгнанников тогда еще не проживала в Женеве, и ее счеты с Герценом относятся к позднейшей эпохе.
Не нужно забывать и
того, что на таких театрах, как"Porte St.Martin"и"Ambigu", развился и исторический театр с эпохи В.Гюго и А.Дюма-отца. Все эти исторические представления — конечно, невысокого образца в художественном смысле; но они давали бойкие и яркие картины крупнейших моментов новой французской истории. В скольких пьесах Дюма-отца и его сверстников (вплоть до
конца 60-х годов) великая революция являлась главной всепоглощающей
темой.
В Бонапартово время, даже и к
концу Второй империи, такие пьесы привлекали не одних мелких лавочников из
того квартала Парижа, который давно прозван"Бульваром преступлений"(Boulevard du crime).
Писал я ее под
конец моего житья в Париже. И когда кончил,
то пригласил Вырубова и Петунникова, моих сожителей, в ресторан Пале-Рояля, в отдельный кабинет, и там до поздних часов ночи читал им драму. Она им очень понравилась. Но я и тогда не мечтал ставить ее.
В следующий мой приезд в Лондон (когда я прожил в нем весь season с мая по
конец августа) он был мне очень полезен и для моих занятий в читальне музея, и по
тем экскурсиям, какие мы предпринимали по Лондону вплоть до трущоб приречных кварталов, куда жутко ходить без полисмена.
В саду за обедом сидели добрых три часа, и блюдам не было
конца. Я насчитал их до тринадцати, не считая десерта,
то есть сыров, фруктов, печенья, конфект, варенья, бисквитов. Это было что-то поистине во вкусе Рабле, из его"Gargantua". И
тот заяц, которого застрелил зять хозяйки, был уже превращен в вкусный пирог — паштет из зайца. И все куропатки, дрозды, кулики и другие пичужки были также поданы к
концу этой гомерической трапезы.
Обыкновенная физиономия аудитории Сорбонны бывала в
те семестры, когда я хаживал в нее с 1865 по
конец 1869 года, такая — несколько пожилых господ, два-три молодых человека (быть может, из студентов), непременно священник, — а
то и пара-другая духовных и часто один-два солдата.
Для меня как пылкого тогда позитивиста было особенно дорого
то, что эта писательница, прежде чем составить себе имя романистки, так сама себя развила в философском смысле и сделалась последовательницей учения Огюста Конта. Но я знал уже, когда ехал в Лондон с письмом к Льюису, что Джордж Элиот — позитивистка из так называемых"верующих",
то есть последовательница"Религии человечества", установленной Контом под
конец его жизни.
Не случись войны Германии с Францией, Тургенев не переехал бы на
конец своей жизни в Париж. Его перевезлаВиардо, возмутившаяся
тем, как немцы обошлись с ее вторым отечеством — Францией.
Это было как раз
то время, когда Тургенев, уйдя от усиленной работы русского бытописателя, отдавался забавам дилетантского сотрудничества с г-жой Виардо, сочинял для ее маленьких опер французский текст и сам выступал на сцене. Но это происходило не в
те дни
конца летнего сезона, когда я попал впервые в Баден.
Главное ядро составляли тогда бельгийские и немецкие представители рабочих коопераций и кружков. В Брюсселе движение уже давно назревало. Немцы еще не были тогда
тем, чем они стали позднее, после войны 1870 года. Трудно было и представить себе тогда,
то есть в
конце 60-х годов, что у них социал-демократическая партия так разовьется и даст через тридцать с небольшим лет чуть не сто депутатов в рейхстаг.
Народ создал и свой особый диалект, на котором венцы и до сих пор распевают свои песни и пишут пьесы. Тогда же был и расцвет легкой драматической музыки, оперетки, перенесенной из Парижа, но получившей там в исполнении свой особый пошиб. Там же давно, уже с
конца XVIII века, создавался и театр жанрового, местного репертуара, и
та форма водевиля, которая начала называться"Posse".
При такой любви венцев к зрелищам ничего не было удивительного в
том, что в этой столице с немецким языком и народностью создалась образцовая общенемецкая сцена — Бург-театр, достигшая тогда, в
конце 60-х годов, апогея своего художественного развития.
Вышло это оттого, что Вена в
те годы была совсем не город крупных и оригинальных дарований, и ее умственная жизнь сводилась, главным образом, к театру, музыке, легким удовольствиям, газетной прессе и легкой беллетристике весьма не первосортного достоинства.
Те венские писатели, которые приподняли австрийскую беллетристику к
концу XIX века, были тогда еще детьми. Ни один романист не получил имени за пределами Австрии. Не чувствовалось никаких новых течений, хотя бы и в декадентском духе.
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с историей отношений Тургенева к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу это в начале мая 1910 года), и он был
того мнения, что, по крайней мере тогда (
то есть в
конце 40-х годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в
ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"любовь.
Это было в
конце лета
того же 1869 года. После поездки в Испанию (о которой речь пойдет дальше) я, очень усталый, жил в Швейцарии, в одном водолечебном заведении, близ Цюриха. И настроение мое тогда было очень элегическое. Я стал тяготиться душевным одиночеством холостяка, которому уже перевалило за тридцать, без всякой сердечной привязанности.
Я не стану здесь рассказывать про
то, чем тогда была Испания. Об этом я писал достаточно и в корреспонденциях, и в газетных очерках, и даже в журнальных статьях. Не следует в воспоминаниях предаваться такому ретроспективному репортерству. Гораздо ценнее во всех смыслах освежение
тех «пережитков», какие испытал в моем лице русский молодой писатель, попавший в эту страну одним из первых в
конце 60-х годов.
Этот дипломат, теперь уже покойный, принял меня изысканно-вежливо и мягко упрекнул меня в
том, что я раньше не навестил своего соотечественника. А наглядным доказательством
того, как много было текущих дел по консульской части, может служить
то, что на моих доверенностях в
конце июля (
то есть в
конце целого полугодия) стояли NN 3-й и 4-й.
Центральную сцену в"Обрыве"я читал, сидя также над обрывом, да и весь роман прочел на воздухе, на разных альпийских вышках. Не столько лица двух героев. Райского и Волохова, сколько женщины: Вера, Марфенька, бабушка, а из второстепенных — няни, учителя гимназии Козлова — до сих пор мечутся предо мною, как живые, а я с
тех пор не перечитывал романа и пишу эти строки как раз 41 год спустя в
конце лета 1910 года.
Они недаром были так долго друзьями и во многом единомышленниками и только под
конец разошлись, причем размолвка эта была для Кавелина очень тяжкой, что так симпатично для него проявляется в его письмах, гораздо более теплых и прямодушных, чем письма к Герцену на такую же
тему Тургенева.
С разными"барами", какие и тогда водились в известном количестве, я почти что не встречался и не искал их. А русских обывателей Латинской страны было мало, и они также мало интересного представляли собою. У Вырубова не было своего"кружка". Два-три корреспондента, несколько врачей и магистрантов, да и
то разрозненно, — вот и все, что тогда можно было иметь. Ничего похожего на
ту массу русской молодежи — и эмигрантской и общей, какая завелась с
конца 90-х годов и держится и посейчас.
Но тогда,
то есть в
конце 1869 года в Париже, она была пленительный подросток, и мы с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар, сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая, чтобы наше приятельство с Лизой превращалось в отношения ученицы к платному учителю.
В Вене я во второй раз испытывал под
конец тамошнего сезона
то же чувство пресноты. Жизнь привольная, удовольствий всякого рода много, везде оживленная публика, но нерва, который поддерживал бы в вас высший интерес, — нет, потому что нет настоящей политической жизни, потому что не было и своей оригинальной литературы, и таких движений в интеллигенции и в рабочей массе, которые давали бы ноту столичной жизни.
Добравшись до Женевы, очень утомленный и больной ревматизмом ног, схваченным под Мецом, а главное видя, что я нахожусь в решительном несогласии с редакцией, гае тон повернулся лицом к победителям и спиной к Франции, я решил прекратить работу корреспондента,
тем более что и"театра"-то войны надо было усиленно искать, перелетая с одного
конца Франции к другому.
Меня тяготило и
то, что я должен был выполнять свое обещание перед Некрасовым — доставлять части романа, который довел уже до третьей части, воспользовавшись моими остановками, сначала в Брюсселе в начале сентября, а теперь в Женеве — уже к
концу октября.
Журнал его только что отпечатал
конец моих"Солидных добродетелей"в декабрьской книжке, и роман — судя по
тому, что я слышал, — очень читался.
Но мое постоянное сотрудничество не пошло дальше
конца Великого поста. Никого я в газете не стеснял, не отнимал ни у кого места, не был особенно дорогим сотрудником. Мои четверговые фельетоны, сколько я мог сам заметить, читались с большим интересом, и мне случалось выслушивать от читателей их очень лестные отзывы. Но нервный Валентин Федорович ни с
того ни с сего отказал мне в работе и даже ничего не предложил мне в замену.
Я попадал как раз в разгар тогдашнего подъема денежных и промышленных дел и спекуляций, и
то, что я по этой части изучил, дало уже мне к
концу года достаточный материал для романа"Дельцы", который печатался целых два года и захватил книжки"Отечественных записок"с
конца 71-го года до начала 73-го.
То, над чем я за границей работал столько лет, принимало форму целой книги. Только отчасти она состояла уже из напечатанных этюдов, но две трети ее я написал — больше продиктовал — заново.
Те лекции по мимике, которые я читал в Клубе художников, появились в каком-то журнальце, где печатание их не было доведено до
конца, за прекращением его.
Те два писателя, каких я поставил на двух крайних
концах, — Герцен и Толстой — были старше меня, как и некоторые другие в этой группе: Герцен — на целых двадцать четыре года, а Толстой — только на восемь лет; он родился в 1828 году (также в августе), я — в 1836 году.
И в его печатном языке не видно
того налета, какой Герцен стал приобретать после нескольких лет пребывания за границей с
конца 40-х годов, что мы находим и в такой вещи, как"С
того берега" — в книге, написанной вдохновенным русским языком, с не превзойденным никем жанром, блеском, силой, мастерством диалектики.