Неточные совпадения
В моем лице — в лице гимназиста из провинции, выросшего в старопомещичьем мире, — это сказывалось безусловно. Я уже
был подготовлен всей жизнью к
тому, чтобы ценить таких людей,
как Щепкин, и всякого писателя и артиста, из
какого бы звания они
ни вышли.
В Казани,
как я говорил выше, замечалось такое же равнодушие и в среде студенчества. Не больше
было одушевления и в дворянском обществе. Петербург,
как столица,
как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки, без малейшего признака в чем
бы то ни было того трагического момента,
какой переживало отечество.
Если
бы за все пять лет забыть о
том, что там, к востоку,
есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник,
то вы не услыхали
бы с кафедры
ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к
тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае, вот
какая нота слышалась всегда и везде.
И это ободрило меня больше всего
как писателя–прямое доказательство
того, что для меня и тогда уже дороже всего
была свободная профессия.
Ни о
какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог
бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по
какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Совсем вновь встал я лицом к лицу и к деревенскому парламенту,
то есть к"сходу", и впервые распознал
ту истину, что добиваться чего-нибудь от крестьянской сходки надо,
как говорится,"каши
поевши".
Как бы ясно и очевидно
ни было то, что вы ей предлагаете или на что хотите получить ее согласие, — мужицкая логика оказывается всегда со своими особенными предпосылками, а стало
быть, и со своими умозаключениями.
И я не знавал писателей
ни крупных,
ни мелких, кто
бы был к нему лично привязан или говорил о нем иначе,
как в юмористическом тоне, на
тему его самооценки. Из сверстников ближе всех по годам и театру стоял к нему Писемский. Но он не любил его, хотя они и считались приятелями. С Тургеневым, Некрасовым, Салтыковым, Майковым, Григоровичем, Полонским — не случилось мне лично говорить о нем, не только
как о писателе, но и
как о человеке.
Когда я приехал в Петербург, мои обе пьесы
были уже приняты и напечатаны. Писемский никогда не руководил мною, не давал мне никаких советов и указаний. Я не попал
ни в
какой тесный кружок сверстников, где
бы кто-нибудь сделался моим не
то что уже советником, а даже слушателем и читателем моих рукописей.
Одно могу утверждать: денежные расчеты
ни малейшим образом не входили в это. У меня
было состояние, на которое я прожил
бы безбедно, особенно с прибавкой
того, что я начал уже зарабатывать. Но я, конечно, не думал, что журнал поведет к потере всего, что у меня
было как у землевладельца.
Бывали минуты, когда я терял надежду сбросить с себя когда-либо бремя долговых обязательств. Списывался я с юристами, и один из них, В.Д.Спасович, изучив мое положение, склонялся к
тому выводу, что лучше
было бы мне объявить себя несостоятельным должником, причем я, конечно, не мог
быть объявлен иначе
как"неосторожным". Но я не согласился, и
как мне
ни было тяжело — больному и уже тогда женатому, я продолжал тянуть свою лямку.
Как бы я теперь, по прошествии сорока с лишком лет, строго
ни обсуждал мое редакторство и все
те недочеты,
какие во мне значились (
как в руководителе большого журнала — литературного и политического), я все-таки должен сказать, что я и в настоящий момент скорее желал
бы как простой сотрудник видеть во главе журнала такого молодого, преданного литературе писателя,
каким был я.
Какую бы тайну он
ни унес с собою в могилу, но разве не характерен
тот факт, что он погиб от пули папского зуава в качестве корреспондента английской либеральнойгазеты, и тогда, когда въезд в Россию
был ему запрещен Третьим отделением?
Но в моей интимной жизни произошло нечто довольно крупное.
Та юношеская влюбленность, которая должна
была завершиться браком, не привела к нему. Летом 1864 года мы с
той, очень еще молодой девушкой, возвратили друг другу свободу. И моя эмоциональная жизнь стала беднее. Одиночество скрашивалось кое-какими встречами с женщинами, которые могли
бы заинтересовать меня и сильнее, но
ни к
какой серьезной связи эти встречи не повели.
Тогда русский эмигрант или вообще ищущий участия в революционном движении не нашел
бы себе надлежащей почвы. Парижское студенчество,
как я уже заметил, тогда (
то есть в период 1865–1868 годов) не занималось
ни подпольным,
ни явным движением. Но общий дух делался все-таки более оппозиционным.
Тогда мы не
были избалованы огромными окладами и подъемными корреспондентов. Я не попросил никакого ежемесячного содержания, довольствуясь
той построчной платой,
какую уже получал в"Санкт-Петербургских ведомостях". Теперь
ни один молодой писатель, с некоторой уже известностью, не удовольствовался
бы такими условиями. Но повторяю; мы тогда не
были избалованы.
Об Огареве я не слыхал у них разговоров
как о члене семьи. Он жил тогда в Женеве
как муж с англичанкой, бывшей гувернанткой Лизы. Словом, они оба
были вполне свободны, могли
бы развестись и жениться гражданским браком для
того, чтобы усыновить Лизу. Формально у Лизы
было имя. Она значилась Огаревой, но никакого метрического свидетельства — в нашем русском смысле, потому что она
ни в
какой церкви крещена не
была.
Та требовательность,
какую мы тогда предъявляли, объяснялась, вероятно, двумя мотивами: художественной ценой первых пьес Островского и
тем, что он в эти годы,
то есть к началу 70-х годов, стал
как бы уходить от новых течений русской жизни, а трактование купцов на старый сатирический манер уже приелось. В Москве его еще любили, а в Петербурге
ни одна его бытовая пьеса не добивалась крупного успеха.
Намерение
было великодушное и говорило
как бы о скромности лектора; но тон беседы, ее беспрестанные обращения к аудитории,
то,
как он держал себя на эстраде, его фразеология и вплоть до интонаций его голоса — все, по крайней мере во мне, не могло вызвать
ни сочувствия,
ни умственного удовлетворения.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что
бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в
том порукой), // Супружество нам
будет мукой. // Я, сколько
ни любил
бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А
будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может
быть, на много дней.
Он
то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой, а встали из-за стола —
как бы ни в чем не бывали, точно
выпили по стакану воды.
Но
как ни исполнен автор благоговения к
тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России,
как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне, но при всем
том никак не решается внести фразу
какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это
было известно всем, и вовсе не
было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять,
как устроен этот смертный:
как бы ни была пошла новость, но лишь
бы она
была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя
бы именно для
того только, чтобы сказать: «Посмотрите,
какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за
тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «
Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их
ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.