Неточные совпадения
От игры Садовского впервые испытал я впечатление чего-то могучего. Чувствовался кряж натуры, прирожденного богатейшего таланта. Все тут было
свое, ниоткуда не заимствованное.
Каждая интонация, всякий жест, взгляд, усмешка, поворот головы говорили о бытовой почве.
Из них весьма многие стали хорошими женами и очень приятными собеседницами, умели вести дружбу и с подругами и с мужчинами, были гораздо проще в
своих требованиях, без особой страсти к туалетам, без того культа «вещей», то есть комфорта и разного обстановочного вздора, который захватывает теперь молодых женщин. О том, о чем теперь
каждая барышня средней руки говорит как о самой банальной вещи, например о заграничных поездках, об игре на скачках, о водах и морских купаньях, о рулетке, — даже и не мечтали.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в
свои"Ливонские Афины". С
каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу
своих научно-литературных трудов, а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Остальные три труппы императорских театров стояли очень высоко, были
каждая в
своем роде образцовыми: итальянская опера, балет и французский театр. Немецкий театр не имел и тогда особой привлекательности ни для светской, ни для"большой."публики; но все-таки стоял гораздо выше, чем десять и больше лет спустя.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время
каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же
своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
Каждый, читающий это, вправе сказать;"Да как же было не знать подлинной цифры подписчиков (даже и с даровыми экземплярами) с первого же месяца
своего издательства?"
Влиять я на него не мог: он слишком держался
своих взглядов и оценок."Заказывать"ему статьи было нельзя по той же причине. Работал он медленно, никогда вперед ничего не сообщал о выборе того, о чем будет писать, и о программе
своей статьи. Вот почему он не к
каждой книжке приготовлял статьи на чисто литературные темы.
И сколько
каждый из нас (даже и тогда, когда имел уже имя) натерпелся от чиновничьего тона, сухости, генеральства или же кружковщины, когда сотрудника сразу как бы"закабаляют"в
свою лавочку, с тем чтобы он нигде больше не писал.
Мы сохранили с Острогорским очень хорошие отношения, и
каждый раз, когда он (особенно под веселый час) вспоминал о 60-х годах, он непременно указывал на меня бывшим тут общим знакомым и
своим удушливо-зычным голосом восклицал...
Он на это охотно пошел и несколько месяцев занимался этим, хотя, сказать правду, слишком спешно. Книжные магазины доставляли в редакцию
каждый месяц вороха новых книг. Лавров заезжал, пересматривал их, некоторые брал с собою и присылал
свое обозрение.
Здесь я имел главным
своим объектом мои испытания и наблюдения как русского писателя все то, чем и заграничная жизнь могла действовать на
каждого из моих «собратов», на
каждого русского моего умственного развития и житейского опыта — до переселения «за рубеж».
Вопроса о значении и пользе выставок вообще я здесь решать не стану. Конечно, они имеют (или имели тогда)
свой смысл. Но для людей не специальных сведений и интересов —
каждая выставка превращается, более или менее, в базар, в ярмарку, в грандиозную «толкучку». Так вышло и с выставкой 1867 года, и с последующими: в 1878, в 1889 и в 1900 годах.
Для нас, более спокойных и объективных наблюдателей, Париж совсем не поднял
своего мирового значения тем, что можно было видеть на выставке. Но он сделался тогда еще популярнее, еще большую массу иностранцев и провинциалов стал привлекать. И это шло все crescendo с
каждой новой выставкой. И ничто — ни война, ни Коммуна, ни политическое обессиление Франции — не помешало этой «тяге» к Парижу и провинций, и остальной Европы с Америкой.
Манера англичан и англичанок мямлить и искать слов может на нервного человека действовать прямо убийственно. Но все-таки в три недели, проведенные мною в постоянной беготне и разъездах по Лондону, я значительно наладил
свое ухо. С уха и должен
каждый приступающий к изучению английского начинать и проходить сейчас же через чисто практическую школу.
Эмигрант из московских студентов, поляк Г. (явившийся под другой фамилией Л.) ходил ко мне
каждое утро, садился к столу, писал очень скоро на четвертушках с большими краями и за работу
свою получал пять франков, клал их в карман и уходил.
Помню, я его навестил. Жил он очень высоко, в Латинском же квартале, недалеко от Palais de justice, в крошечной квартирке. Но это была"квартира", а не меблировка. По правилам французской адвокатуры,
каждый"stagiaire"(то есть по-нашему помощник) должен жить со
своей мебелью, а не в отеле или меблированных комнатах.
Британский гений в мире пластического искусства был уже блистательно представлен"Национальной галереей","Кенсинтонским музеем"и другими хранилищами. В Британском музее с его антиками
каждый из нас мог доразвить себя до их понимания. И вообще это колоссальное хранилище всем
своим пошибом держало вас в воздухе приподнятой умственности. Там я провел много дней не только в ходьбе по залам с их собраниями, но и в работе в библиотечной ротонде, кажется до сих пор единственной во всей Европе.
Он меня ввел в
свое типичное семейство, где все дышало патриархальной степенностью, и
каждый день в известные часы водил меня по городу, рассказывая мне все время местные анекдоты, восходившие до эпохи, когда знаменитая Лола Монтес, сделавшись возлюбленной короля Людовика I, скандализовала мюнхенцев
своими выходками фаворитки.
Этот радетель славяно-русского дела был типичный образец заграничного батюшки, который сумел очень ловко поставить
свой дом центром русского воздействия под шумок на братьев славян, нуждавшихся во всякого рода — правда, очень некрупных — подачках. У него
каждую неделю были и утренние приемы, после обедни, и вечерние. Там можно было всегда встретить и заезжих университетских молодых людей, и славянскую молодежь.
Ходили мы и в революционно-народный клуб"Anton — Martin", где
каждый вечер происходили сходки и произносились замечательные речи. Постоянно туда ходили унтер-офицеры и заражались бунтарскими идеями. Это была
своего рода практическая школа"пронунсиа-миенто", но нам она давала разнообразный материал для знакомства с тем, от чего старая Испания трещала по швам.
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем не проявлял уже желания стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер.
Своей же трибуны как публицист он себе еще не нашел, но не переставал писать
каждый день и любил повторять, что в его лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже не работал и много ходил по Парижу.
Отечество встретило меня
своей подлинной стихией, и впечатление тамбовских хат, занесенных снегом, имевших вид хлевов, было самое жуткое… но все-таки"сердцу милое". Вставали в памяти картины той же деревенской жизни летом, когда я, студентом,
каждый год проводил часть
своих вакаций у отца.
Русский гнет после восстания 1862–1863 годов чувствовался и на улицах, где вам на
каждом шагу попадался солдат, казак, офицер, чиновник с кокардой, но Варшава оставалась чисто польским городом, жила бойко и даже весело, проявляла все тот же живучий темперамент, и весь край в лице интеллигенции начал усиленно развивать
свои производительные силы, ударившись вместо революционного движения в движение общекультурное, что шло все в гору до настоящего момента.
Неточные совпадения
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень
своих гадали // И им сулили
каждый год // Мужьев военных и поход.
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты //
Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там
каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Им овладело беспокойство, // Охота к перемене мест // (Весьма мучительное свойство, // Немногих добровольный крест). // Оставил он
свое селенье, // Лесов и нив уединенье, // Где окровавленная тень // Ему являлась
каждый день, // И начал странствия без цели, // Доступный чувству одному; // И путешествия ему, // Как всё на свете, надоели; // Он возвратился и попал, // Как Чацкий, с корабля на бал.
Вот пистолеты уж блеснули, // Гремит о шомпол молоток. // В граненый ствол уходят пули, // И щелкнул в первый раз курок. // Вот порох струйкой сероватой // На полку сыплется. Зубчатый, // Надежно ввинченный кремень // Взведен еще. За ближний пень // Становится Гильо смущенный. // Плащи бросают два врага. // Зарецкий тридцать два шага // Отмерил с точностью отменной, // Друзей развел по крайний след, // И
каждый взял
свой пистолет.
Мечтам и годам нет возврата; // Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И, может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит не раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо
свои листы // Меняет с
каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать собою: // Не всякий вас, как я, поймет; // К беде неопытность ведет».