Неточные совпадения
Итоги
писателя — Опасность всяких мемуаров — Два примера: Руссо и Шатобриан — Главные две темы этих воспоминаний: 1)
жизнь и творчество русских
писателей, 2) судьбы нашей интеллигенции — Тенденциозность и свобода оценок — Другая половина моих итогов: книга «Столицы мира»
Бытовая сторона
жизни гимназиста для будущего
писателя была бы еще богаче содержанием, если б меня не так строго держали дома, если б до шестнадцатилетнего возраста при мне не состояли гувернеры.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной
жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о
писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
В моем лице — в лице гимназиста из провинции, выросшего в старопомещичьем мире, — это сказывалось безусловно. Я уже был подготовлен всей
жизнью к тому, чтобы ценить таких людей, как Щепкин, и всякого
писателя и артиста, из какого бы звания они ни вышли.
Два с лишком года моего казанского студенчества для будущего
писателя не прошли даром; но больше в виде школы
жизни, чем в прямом смысле широкого развития, особенно такого, в котором преобладали бы литературно-художественные интересы.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах
жизни, которые могли доставлять будущему
писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению
жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Судьба — точно нарочно — свела меня с таким человеком в ту полосу моей дерптской
жизни, когда будущий
писатель стал забивать естественника и студента медицины.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в
жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов, а потом уже как
писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Теперь, в заключение этой главы, я отмечу особенно главнейшие моменты того, как будущий
писатель складывался во мне в студенческие годы, проведенные в"Ливонских Афинах", и что поддержало во мне все возраставшее внутреннее влечение к миру художественно воспроизведенной русской
жизни, удаляя меня от мира теоретической и прикладной науки.
Когда я с вакации из усадьбы Дондуковых вернулся в Дерпт,
писатель уже вполне победил химика и медика. Я решил засесть на четыре месяца, написать несколько вещей, с медицинской карьерой проститься, если нужно — держать на кандидата экзамен в Петербурге и начать там
жизнь литератора.
И вот я еще при
жизни отца и матери — состоятельный человек. Выходило нечто прямо благоприятное не только в том смысле, что можно будет остаться навсегда свободным
писателем, но и для осуществления мечты о браке по любви.
Таким драматургам, как Чернышев, было еще удобнее ставить, чем нам. Они были у себя дома, писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как
писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная
жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Если взять хотя бы такого
писателя, как П.И.Вейнберг с его общительными и организационными наклонностями, и сравнить его
жизнь теперь, когда ему минуло 76 лет, и тогда, как он был молодой человек 31 года и вдобавок стоял во главе нового, пошедшего очень бойко журнала.
Мне как
писателю, начавшему с ответственных произведений, каковы были мои пьесы, не было особенной надобности в роли фельетониста. Это сделалось от живости моего темперамента, от желания иметь прямой повод усиленно наблюдать
жизнь тогдашнего Петербурга. Это и беллетристу могло быть полезным. Материального импульса тут не было… Заработок фельетониста давал очень немного. Да и вся-то моя кампания общественного обозревателя не пошла дальше сезона и к лету была прервана возвращением в деревню.
Сухово-Кобылин оставался для меня, да и вообще для
писателей и того времени, и позднейших десятилетий — как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и разными видами скопидомства, а под конец
жизни купил виллу в Больё — на Ривьере, по соседству с М.М.Ковалевским, после того как он в своей русской усадьбе совсем погорел.
А тогда он уже сошелся с Некрасовым и сделался одним из исключительных сотрудников"Современника". Этот резкий переход из русофильских и славянофильских журналов, как"Москвитянин"и"Русская беседа", в орган Чернышевского облегчен был тем, что Добролюбов так высоко поставил общественное значение театра Островского в своих двух знаменитых статьях. Островский сделался в глазах молодой публики
писателем — обличителем всех темных сторон русской
жизни.
Но вся его
жизнь прошла в служении идее реального театра, и, кроме сценической литературы, которую он так слил с собственной судьбой, у него ничего не было такого же дорогого. От интересов общественного характера он стоял в стороне, если они не касались театра или корпорации сценических
писателей. Остальное брала большая семья, а также и заботы о покачнувшемся здоровье.
Ей это предложение не могло не прийтись по душе; но она увидала в нем слишком большую жертву для меня как
писателя, который вместо столичной
жизни обрек бы себя на житье в провинции. Если б она предвидела, что принесет мне издательство"Библиотеки для чтения", она, разумеется, не стала бы меня отговаривать.
Тогда автор"Карамазовых"хоть и стоял высоко как
писатель, особенно после"Записок из мертвого дома", но отнюдь не играл роли какого-то праведника и вероучителя, как в последние годы своей
жизни.
Позднее, уже к 70-м годам, он после успехов как драматург превратился также в"богему"и прожигал
жизнь, предаваясь тем же излишествам, которые стольких
писателей свели в преждевременную могилу.
Мне в эти годы, как журналисту, хозяину ежемесячного органа, можно было бы еще более участвовать в общественной
жизни, чем это было в предыдущую двухлетнюю полосу. Но заботы чисто редакционные и денежные хотя и расширяли круг деловых сношений, но брали много времени, которое могло бы пойти на более разнообразную столичную
жизнь у молодого, совершенно свободного
писателя, каким я был в два предыдущих петербургских сезона.
Мне остается, чтобы закончить эту главу, поговорить о своей личной
жизни молодого человека и
писателя, вне моего чисто издательского дела.
Но и это я обозрю здесь только в общем интересе, чтобы припомнить, какая
жизнь за эти два сезона доставляла материал и частному лицу, члену общества, и профессиональному
писателю.
Таковы итоги этой полосы моей
жизни, бурной не по внешним фактам, а по внутренней борьбе с успехом по тем ударам, которые закалили меня как
писателя.
Здесь я имел главным своим объектом мои испытания и наблюдения как русского
писателя все то, чем и заграничная
жизнь могла действовать на каждого из моих «собратов», на каждого русского моего умственного развития и житейского опыта — до переселения «за рубеж».
Русских тогда в Латинском квартале было еще очень мало, больше все медики и специалисты — магистранты. О настоящих политических"изгнанниках"что-то не было и слышно. Крупных имен — ни одного. Да и в легальных сферах из
писателей никто тогда не жил в Париже. Тургенев, может быть, наезжал; но это была полоса его баденской
жизни. Домом жил только Н.И.Тургенев — экс-декабрист; но ни у меня, ни у моих сожителей не было случая с ним видеться.
Париж уже не давал мне, особенно как газетному сотруднику, столько же нового и захватывающего. Да и мне самому для моего личного развития, как человеку моей эпохи и
писателю, хотелось войти гораздо серьезнее и полнее в
жизнь английской"столицы мира", в литературное, мыслительное и общественно-политическое движение этой своеобразной
жизни.
Тогда можно было в Вене иметь квартиру в две комнаты в центре города за какие-нибудь двадцать гульденов, что на русские деньги не составляло и полных пятнадцати рублей. И вся программа венской
жизни приезжего
писателя, желающего изучать город и для себя самого, и как газетный корреспондент, складывалась легко, удобно, не требуя никаких особенных усилий, хлопот, рекомендаций.
Вышло это оттого, что Вена в те годы была совсем не город крупных и оригинальных дарований, и ее умственная
жизнь сводилась, главным образом, к театру, музыке, легким удовольствиям, газетной прессе и легкой беллетристике весьма не первосортного достоинства. Те венские
писатели, которые приподняли австрийскую беллетристику к концу XIX века, были тогда еще детьми. Ни один романист не получил имени за пределами Австрии. Не чувствовалось никаких новых течений, хотя бы и в декадентском духе.
Я что-то не помню, чтобы мне за всю мою
жизнь молодого
писателя привелось получить подобное послание от какого-нибудь из корифеев нашей тогдашней беллетристики.
Но и тогда, каким я находил Герцена как сына своей эпохи, как
писателя и общественного деятеля второй половины XIX века, он выдержал бы сравнение с кем угодно из выдающихся людей в России и за границей, с какими меня сталкивала
жизнь до той эпохи.
С Б. мы столкнулись как-то в России (скорее в Москве, чем в Петербурге), когда он уже устроился заново в Казани и занял довольно видное общественное положение, а я и тогда оставался только
писателем без всякого места и звания, о котором никогда и не заботился на протяжении всей моей трудовой
жизни.
Меня не связывало с поляками ничего личного: ни родство, ни товарищество, никакое навеянное
жизнью пристрастие, но я ни в гимназии, ни студентом, ни
писателем, в Петербурге или за границей, не имел к полякам никакого предубеждения, а, напротив, всегда относился к ним симпатично.
Долго
жизнь не давала мне достаточно досугов, но в начале 80-х годов, по поводу приезда в Петербург первой драматической труппы и моего близкого знакомства с молодым польско-русским
писателем графом Р-ским, я стал снова заниматься польским языком, брал даже уроки декламации у режиссера труппы и с тех пор уже не переставал читать польских
писателей; в разное время брал себе чтецов, когда мне, после потери одного глаза, запрещали читать по вечерам.
Рядом с Салтыковым Некрасов сейчас же выигрывал как литературный человек. В нем чувствовался, несмотря на его образ
жизни,"наш брат —
писатель", тогда как на Салтыкова долгая чиновничья служба наложила печать чего-то совсем чуждого писательскому миру, хотя он и был такой убежденный
писатель и так любил литературу.
Неточные совпадения
Но не таков удел, и другая судьба
писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу
жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!
Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о
жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение немецкого
писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь.
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии
жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то
писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
Самгин нередко встречался с ним в Москве и даже, в свое время, завидовал ему, зная, что Кормилицын достиг той цели, которая соблазняла и его, Самгина:
писатель тоже собрал обширную коллекцию нелегальных стихов, открыток, статей, запрещенных цензурой; он славился тем, что первый узнавал анекдоты из
жизни министров, епископов, губернаторов,
писателей и вообще упорно, как судебный следователь, подбирал все, что рисовало людей пошлыми, глупыми, жестокими, преступными.
Писатель начал рассказывать о
жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял: