Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И
самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная —
до полутораста лиц.
Теперь это показалось бы невероятным; а так оно было,и было в
самый разгар «николаевского» режима,
до Крымской войны, когда на нее еще не было и намека.
Наших беллетристов мы успели поглотить если не всех, то многих, включая и старых повествователей и
самых тогда новых, от Нарежного и Полевого
до Соллогуба, Гребенки, Буткова, Зинаиды Р-вой, Юрьевой (мать А.Ф.Кони), Вонлярлярского, Вельтмана, графини Ростопчиной, Авдеева — тогда «путейского» офицера на службе в Нижнем.
И все это шло как-то
само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она была в работе.
До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
До 50-х годов имя Соллогуба было
самым блестящим именем тогдашней беллетристики; его знали и читали больше Тургенева. «Тарантас» был несомненным «событием» и получил широкую популярность. И повести (особенно «Аптекарша») привлекали всех; и модных барынь, и деревенских барышень, и нас, подростков.
В таких старых актерах было что-то особенно прочное, веское, значительное и жизненное, чего теперь не замечается даже и в
самых даровитых исполнителях. И по бытовому репертуару Степанов среди своих сверстников один и подошел по тону и говору. Задолго
до создания лица Маломальского он уже знаменит был тем, как он играл загулявшего ямского старосту в водевиле «Ямщики».
Выше я уже говорил, как он
до сих пор мало изменился в своем центре,
самом характерном квартале, на Маркте и смежных улицах.
Жаловаться, затевать историю я не стал, и труд мой, доведенный мною почти
до конца второй части — так и погиб"во цвете лет", в таком же возрасте, в каком находился и
сам автор. Мне тогда было не больше двадцати двух лет.
Самый университет не настолько меня интересовал, чтобы я вошел сразу же в его жизнь. Мне было не
до слушания лекций! Я смотрел уже на себя как на литератора, которому надо — между прочим — выдержать на кандидата"административных наук".
Сам П.И. как-то в"Союзе писателей", уже в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение в свою защиту, где он старался показать,
до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он
до сих пор, по-моему, не оценен еще как следует. В эти годы перед
самой эпохой реформ Дружинин был
самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого же credo. Этого отрицать нельзя.
И вообще он был
самый яркий ипохондрик (недаром он написал комедию под таким заглавием) из всего своего литературного поколения, присоединяя сюда и писателей постарше: Анненкова, Боткина, а в особенности Тургенева, который тоже был мнителен, а холеры боялся
до полного малодушия. Чуть что — Писемский валялся на диване, охал, ставил горчичники, принимал лекарство и с своим костромским акцентом взвывал...
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и первые сюжеты не отказывались участвовать, а что еще выгоднее, в сезоне надо было поставить
до двадцати (и больше) пьес в четырех и пяти действиях; стало быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка
сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора) могла проваляться под сукном.
Чернышев, автор"Испорченной жизни", был автор-самоучка из воспитанников Театральной школы,
сам плоховатый актер, без определенного амплуа,
до того посредственный, что казалось странным, как он, знавший хорошо сцену, по-своему наблюдательный и с некоторым литературным вкусом, мог заявлять себя на подмостках таким бесцветным. Он немало играл в провинции и считался там хорошим актером, но в Петербурге все это с него слиняло.
За три
самых бойких месяца сезона вплоть
до поста театральный Петербург показал мне себя со всех сторон.
Но летом 1861 года я
сам должен был выступить в звании «вотчинника», наследника двух деревень, и, кроме того, принужден был взять на себя и роль посредника и примирителя между моими сонаследницами, матушкой моей и тетушкой, и крестьянским обществом деревни Обуховка (в той же местности) — крестьянами, которых дед мой отпустил на волю с землей по духовному завещанию, стало быть, еще
до 19 февраля 1861 года.
Сходка — не знаю уже на что рассчитывая — упиралась безусловно, на выкуп не шла, даже и на
самых льготных условиях, и дело это тянулось
до тех пор, пока я принужден был дать крестьянам обеих деревень даровой надел (так называемый"сиротский"), что, конечно, невыгодно отозвалось в ближайшем будущем на их хозяйственном положении.
"Однодворец"после переделки, вырванной у меня цензурой Третьего отделения, нашел себе сейчас же такое помещение, о каком я и не мечтал!
Самая крупная молодая сила Александрийского театра — Павел Васильев — обратился ко мне. Ему понравилась и вся комедия, и роль гарнизонного офицера, которую он должен был создать в ней. Старика отца, то есть
самого"Однодворца", он предложил Самойлову, роль старухи, жены его, — Линской, с которой я (как и с Самойловым) лично еще не был
до того знаком.
Обстановка
самая заурядная, в старых декорациях, с старой бутафорией. Из-за всякого костюма выходила переписка с конторой, что и
до сих пор еще не вывелось на казенных сценах. Чиновничьи порядки царили безусловно. На прессу по отделу театра надет был специальный намордник в виде особой цензуры при ведомстве императорского двора.
Я весьма своим студенческим ученьем доказал
самому себе,
до какой степени я высоко ставил точную науку, и к окончанию моего курса в Дерпте держался уже
сам мировоззрения, за которое «Современник» и потом «Русское слово» ратовали.
Молодая публика, принимавшая участие в судьбе петербургского студенчества —
до и после"сентябрьской"истории, была обрадована открытием курсов
самых известных профессоров в залах Думы.
Но его"нигилизм"заявлял себя гораздо сильнее в вопросах общественной и частной морали, в освобождении ума от всяких пут мистики и метафизики, в проповеди
самого беспощадного реализма, вплоть
до отрицания Пушкина и Шекспира.
За одно могу ответить и теперь, по прошествии целых сорока шести лет, — что мне рецензия Антоновича не только не понравилась, но я находил ее мелочной, придирчивой, очень дурного тона и без всякого понимания
самых даровитых мест романа, без признания того, что я
сам чувствовал и тогда:
до какой степени в Базарове уловлены были коренные черты русского протестанта против всякой фразы, мистики и романтики.
В нашей критике вопрос этот вообще
до сих пор недостаточно обработан, и только в
самое последнее время в этюдах по истории нашей словесности начали появляться более точные исследования на эту тему.
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а так как я
до 22 лет не мечтал
сам пойти по писательской дороге, то никогда и не изучал ни одного романиста, каковой образец.
За два с лишком года, как я писал роман, он давал мне повод и возможность оценить всю свою житейскую и учебную выучку, видеть, куда я
сам шел и непроизвольно и вполне сознательно. И вместе с этим передо мною
самим развертывалась картина русской культурной жизни с эпохи"николаевщины"
до новой эры.
Теперь"В путь-дорогу"в продаже не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или сгорели в складах. Первое отдельное издание из"Библиотеки"в 1864 году давно разошлось. Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за то, что я не забочусь о новом издании… Меня смущает то, что роман так велик: из всех моих вещей —
самый обширный; в нем
до 64 печатных листов.
Измученный всеми этими мытарствами, я дал доверенность на заведование моими делами и на
самые небольшие деньги, взятые в долг у одной родственницы, уехал за границу в сентябре 1865 года, где и пробыл
до мая 1866 года.
Возня с цензурой входила тогда в
самый главный обиход редакционного дела, и я с первых же дней проходил всегда через эти мытарства
сам, никому не поручая,
до той полосы моего редакторства, когда я сдал ведение дела Воскобойникову.
Разве не правда, что
до сих пор водятся редакторы, которые считают ниже своего достоинства искать сотрудников,
самим обращаться с предложением работы, а главное, поощрять начинающих, входить в то, что тот или иной молодой автор мог бы написать, если б его к тому пригласить?
И в
самом деле, ему слишком долго и упорно мстили как автору"Некуда". Да и позднее в левой нашей критике считалось как бы неприличным говорить о Лескове. Его умышленно замалчивали, не признавали его несомненного таланта, даже и в тех его вещах (из церковного быта), где он поднимался
до художественности, не говоря уже о знании быта.
Про то рассказывал
сам Лейкин незадолго
до смерти в своих воспоминаниях.
И этот"Петя"еще
до превращения своего в эмигранта, когда сделался критиком, разбирал в снисходительном тоне одну из моих повестей, которая, кажется, появилась в том
самом"Деле", где он состоял одно время рецензентом.
Меня
до сих пор удивляет тот тон откровенности, Скакой Иван Сергеевич мне, незнакомому человеку, чуть не на двадцать лет моложе его, стал говорить, как он должен будет отказаться от писательства главным образом потому, что не «свил своего собственного гнезда», а должен был «примоститься к чужому», намекая на свою связь с семейством Виардо. А живя постоянно за границей, ой по свойству своего дарования не в состоянии будет ничего «сочинять из себя
самого».
Мне было не
до того, чтобы отправляться за границу с определенной программой и на долгий срок. Я жаждал только отдохнуть,"найти
самого себя","сделать передышку"и размыслить, как окончательно ликвидировать свои материальные дела.
Перспектива — для меня — была
самая заманчивая. Во мне опять воскрес"научник", и сближение с таким молодым сторонником научно-философской доктрины (которую я
до того специально не изучал) было совершенно в моих нотах. Мы тут же сговорились: если я улажу свою поездку — ехать в одно время и даже поселиться в Париже в одном месте. Так это и вышло в конце сентября 1865 года по русскому стилю.
Но в Париже холеры очень боялись. И мы через несколько дней решили переждать
до ослабления эпидемии и куда-нибудь переехать.
Самым подходящим найдена нами была Женева. Туда мы и отправились, жили там в одном недорогом отеле и пробыли добрых шесть недель,
до обратного переезда в Париж.
Этим я, безусловно, обязан Парижу и жизни в «Латинской стране», и моя благодарность
до сих пор жива во мне, хотя я с годами и сделался равнодушнее к Парижу, особенно в
самые последние годы.
Из Москвы я поехал даже с мечтой… быть может,
самому подготовить себя к сцене.
До того (хотя я еще в Дерпте считался очень выдающимся любителем) мне сколько-нибудь серьезно не приходила эта мысль.
Поселился я опять в Латинском квартале, на
самом Boulevard St.Michel — главной артерии"квартала школ", как парижане
до сих пор зовут эту часть города.
По этой части ученики Ecole des beaux-arts (по-нашему Академии художеств) были поставлены в гораздо более выгодные условия. Им читал лекции по истории искусства Ипполит Тэн. На них я подробнее остановлюсь, когда дойду
до зимы 1868–1869 года. Тогда я и лично познакомился с Тэном, отрекомендованный ему его товарищем — Франциском Сарсе. Тогда Сарсе считался и действительно был
самым популярным и авторитетным театральным критиком.
Тогда это был кульминационный пункт внешнего успеха Второй империи, момент высшего обаяния Франции, даже и после того, как Пруссия стала первым номером в Германии. Никогда еще не бывало такой"выставки"венценосцев, и крупных, и поменьше, вплоть
до султана Абдул Азиса. И каждый венценосец сейчас же устремлялся на Бульвары смотреть оффенбаховскую оперетку"Герцогиня Герольштейнская"и в ней «
самое» Шнейдершу, как называли русские вивёры.
Varietes, а после спектакля он ужинал с Шнейдер. Париж много острил тогда на эту тему. А
самую артистку цинически прозвали"бульваром государей", как назывался пассаж,
до сих пор носящий это имя, на Итальянском бульваре. Позднее от старого писателя Альфонса Руайе (когда-то директора Большой Оперы) слышал пересказ его разговора с Шнейдер о знакомстве с Александром II и ужине. По ее уверению, ей, должно быть, забыли доставить тот ценный подарок, который ей назначался за этот ужин.
Плотников я посещал не раз во время
самой стройки, еще
до открытия выставки (1 апреля). И около избы у меня вышел забавный разговор с четой французов, пришедших также поглазеть на этих"moujiks". Эта чета оказалась: комик Лемениль и его жена, оба бывшие артисты труппы Михайловского театра. Я сейчас же узнал их и воспользовался случаем высказать мое уважение таланту и мужа и жены — превосходной комической"старухи".
Из-за них, конечно, больше и ходили к нему и своими аплодисментами поддерживали эти проявления — нисколько, в сущности, не крайнего — свободомыслия. Но в аудитории Лабуле (она и теперь еще
самая просторная во всем здании) чувствовался всегда этот антибонапартовский либерализм в его разных ступенях — от буржуазного конституционализма
до республиканско-демократических идеалов.
Вы так и видели те
самые картины, о которых он говорил, —
до такой степени рельефно и одухотворенно было его лекторское красноречие.
Родители дотянут малого
до аттестата зрелости, и то
сами терпя нужду, а на студенческие годы обеспечить сына им не из чего.
Сам Льюис вряд ли тогда причислял себя к верующим позитивистам, но он был, несомненно, почитатель"Системы"Огюста Конта и едва ли не единственный тогда англичанин,
до такой степени защищавший научное мировоззрение.
Еще в первый мой приезд Рольстон водил меня в уличку одного из
самых бедных кварталов Лондона. И по иронии случая она называлась Golden Lane, то есть золотой переулок. И таких Голден-Лэнов я в сезон 1868 года видел десятки в Ost End'e, где и
до сих пор роится та же непокрытая и неизлечимая нищета и заброшенность, несмотря на всевозможные виды благотворительности и обязательное призрение бедных.
Мы с Д-вым фланировали по Парижу в
самый день 15 августа, то есть в именины императора, смешивались с толпою на Place de la Concorde, в Tuileries и в Елисейских полях вплоть
до ночных часов, когда загорелись огни иллюминации.