Неточные совпадения
Для авторов — потому,
что слишком велик соблазн говорить обо всем,
что для читателей вовсе не интересно, перетряхать сотни житейских случаев, анекдотов, встреч, знакомств и впадать в смертный грех старчества.
Для публики — потому,
что она так часто не находит того,
чего законно ищет, и принуждена поглощать десятки и сотни страниц безвкусных воспоминаний, прежде
чем выудить что-нибудь действительно ценное.
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни с писательским делом, —
для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром? В
чем сказывались, на мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским делом? И в
чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
Выбор гимназии состоялся не сразу. Меня хотели было отдавать в кадеты. Была речь и об училище правоведения. В институт не отдали, вероятно
для того, чтобы держать меня дома, а также и оттого,
что гимназия дешевле.
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о том,
что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень
для того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Доказательство того,
что у нас было много времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей в тогдашней библиотеке
для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
В такой библиотеке
для чтения стоял воздух того,
что теперь зовется «интеллигенцией», воздух если не научной, то словесной любознательности, склонности к произведениям изящного слова и критической мысли.
Самое ценное,
что было в гимназии, это идея открытогои всесословного заведения. Она была
для каждого неглупого мальчика символом знания, умственной культуры, преддверием в университет.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но
для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем,
что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со всем,
что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
То,
что Тургенев и Григорович сделали
для знакомства с миром мужика, с его душой и бытом, то весьма и весьма возможно было и
для среднего барско-чиновничьего мира, где вырабатывалась вся дальнейшая русская культура.
Нас рано стали возить в театр. Тогда все почти дома в городе были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к тому,
что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями.
Для болезненно-нервных детей это вредно; но
для более нормальных это — великое бродило развития.
Но мелодрама
для детей и народной массы — безусловно развивающее и бодрящее зрелище. Она вызывает всегда благородные порывы сердца, заставляет плакать хорошими слезами, страдать и бояться за то,
что достойно сострадания и симпатии. И тогдашний водевиль, добродушно-веселый, часто с недурными куплетами, поддерживал живое, жизнерадостное настроение гораздо больше,
чем теперешнее скабрезное шутовство или пессимистические измышления, на которые также возят детей.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я был
для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах,
чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Он кончил очень некрасной долей, растратив весь свой наследственный достаток. На его примере я тогда еще отроком, по пятнадцатому году, понимал,
что у нас трудненько жилось всем, кто шел по своему собственному пути, позволял себе ходить в полушубке вместо барской шубы и открывать у себя в деревне школу, когда никто еще детей не учил грамоте, и хлопотать о лишних заработках своих крестьян, выдумывая
для них новые виды кустарного промысла.
Сказать ли правду? Он показался мне мало похожим на петербургского «чинуша», шумного торопыгу, балагура и свата.
Для этого он уже не был достаточно молод; его тон и повадка мало отзывались тем,
что можно было представлять себе, читая «Женитьбу».
Два с лишком года моего казанского студенчества
для будущего писателя не прошли даром; но больше в виде школы жизни,
чем в прямом смысле широкого развития, особенно такого, в котором преобладали бы литературно-художественные интересы.
Привлекал университет, и прежде всего потому,
что он
для нас являлся символом нашего освобождения от запретов и зависимости жизни «малолетков», от унизительного положения школьников, от домашнего надзора, хотя в последнее полугодие я и дома состоял уже почти
что на правах взрослого.
Исключение делали
для известного в то время слависта В.И.Григоровича, и то больше потому,
что он пользовался репутацией чудака и вся Казань рассказывала анекдоты о его феноменальной рассеянности.
Тогда она уже повернула за роковой
для красавицы предел сорокалетия, но все еще считалась красавицей, держала себя на своих приемах с большими „тонами“ и принимала „в перчатках“, о
чем говорили в городе; даже ее кресло стояло в гостиной на некотором возвышении.
Управлялся он городской дирекцией. Это отзывалось уже новыми порядками. Общий строй игры и постановки пьес
для губернского города — совсем не плохие, никак не хуже (по тогдашнему времени),
чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и в конце XIX века, прикидывая их к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно
для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай
что хочешь, ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
Но
для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город с чужим языком
для поступления на другой совсем факультет с потерей всего,
что было достигнуто здесь,
для этого надобен был особый заряд.
И все было сделано в каких-нибудь шесть недель. Кроме начальства университетского, было и свое, домашнее. Я предвидел,
что этот внезапный переход в Дерпт смутит мою матушку более,
чем отца. Но согласие все-таки было получено. Мы сложили наши скудные финансы. Свое содержание я получил вперед на семестр; но больше половины его должно будет уйти на дорогу. И
для меня все это осложнялось еще постоянным расходом на моего служителя, навязанного мне с самого поступления в студенты. Да и жаль было расстаться с ним.
Это была несомненная победа, а
для меня самого — приобретение, даже если бы я и не выполнил свою главную цель: сделаться специалистом по химии,
что и случилось.
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не раз жалел о том,
что меня не заставили засесть за греческий. И уже больше тридцати лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством одной девицы — "фишерки",
что было характерным штрихом в последнее пятнадцатилетие XIX века
для тогдашней Москвы.
Затем, университет в его лучших представителях, склад занятий, отличие от тогдашних университетских городов, сравнительно, например, с Казанью, все то,
чем действительно можно было попользоваться
для своего общего умственного и научно-специального развития; как поставлены были студенты в городе;
что они имели в смысле обще-развивающих условий; какие художественные удовольствия; какие формы общительности вне корпоративной, то есть почти исключительно трактирной (по"кнейпам") жизни, какую вело большинство буршей.
Нынче и
для народа строят у нас великолепные театры и хлопочут об этом Общества народной трезвости, желая оттягивать народ — от
чего?.. От пьянства.
Теперь остановлюсь на том,
что Дерпт мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому, как я, который приехал уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он был немецкий, предназначен
для остзейцев, а не
для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
Для того, кто бы пожелал расширять свои познания и в аудиториях других факультетов (
что нисколько не возбранялось), тогдашний Дерпт был, в общем, опять-таки выше.
Но и в этой сфере он был
для меня интересен. Только
что перед тем он брал командировку в Париж по поручению министра двора
для изучения парижского театрального дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим,
что мне было полезно и тогда, когда я в Париже в 1867–1870 годах изучал и общее театральное дело, и преподавание сценического искусства.
Стояли петербургские белые ночи,
для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
О"Дворянском гнезде"я даже написал небольшую статью
для прочтения и в нашем кружке, и в гостиной Карлова, у Дондуковых. Настроение этой вещи, мистика Лизы, многое,
что отзывалось якобы недостаточным свободомыслием автора, вызывали во мне недовольство. Художественная прелесть повести не так на меня действовала тогда, как замысел и тон, и отдельные сцены"Накануне".
Собственных обеспеченных средств у меня тогда не было. То,
что я получал от отца, не превышало сносной студенческой субсидии. Первый гонорар из"Библиотеки
для чтения"за"Однодворца"по пятидесяти рублей за лист составлял весьма скромную цифру.
И вот я еще при жизни отца и матери — состоятельный человек. Выходило нечто прямо благоприятное не только в том смысле,
что можно будет остаться навсегда свободным писателем, но и
для осуществления мечты о браке по любви.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того,
что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
И когда я сидел у Плетнева в его кабинете — она вошла туда и, узнав, кто я, стала вспоминать о нашей общей родственнице и потом сейчас же начала говорить мне очень любезные вещи по поводу моей драмы"Ребенок", только
что напечатанной в январской книжке"Библиотеки
для чтения"за 1861 год.
Первое ощущение того,
что я уже писатель,
что меня печатают и читают в Петербурге, — испытал я в конторе"Библиотеки
для чтения", помещавшейся в книжном магазине ее же издателя, В.П.Печаткина, на Невском в доме Армянской церкви, где теперь тоже какой-то, но не книжный, магазин.
У магазина не было особенно бойкой розничной торговли; но, кроме"Библиотеки
для чтения", тут была контора"Искры"и нового еженедельника"Век", только
что пошедшего в ход с января 1861 года, и сразу очень бойко, под главным редакторством П.И.Вейнберга, перед тем постоянного сотрудника"Библиотеки"при Дружинине и Писемском.
Не прощал он ему тогда и его петербургских великосветских связей, того,
что тот водился с разными высокопоставленными господами из высшего"монда". Могу довольно точно привести текст рассказа Писемского за обедом у него, чрезвычайно характерный
для них обоих. Обедал я у Писемского запросто. Сидели только, кроме хозяина, жена его и два мальчика-гимназиста.
Конечно, если б Некрасов познакомился предварительно со всем содержанием романа, вряд ли бы он попросил Салтыкова поехать к Писемскому позондировать почву; но это прямо показывает,
что тогда и
для «Современника» автор «Тысячи душ», «Горькой судьбины», рассказов из крестьянского быта не был еще реакционером, которого нельзя держать в сотрудниках. К нему заслали, и заслали кого? Самого Михаила Евграфовича, тогда уже временно — между двумя вице-губернаторствами — состоявшего в редакции «Современника».
"Библиотека
для чтения"ко второй половине 50-х годов под редакцией Дружинина оживилась, она стала органом тургеневско-боткинского кружка, в котором защищались пушкинские традиции и заветы Белинского; но не того только,
что действовал в"Современнике", а прежнего эстета, гегельянца, восторженного ценителя Пушкина.
Самой интересной
для меня силой труппы явился в тот сезон только
что приглашенный из провинции на бытовое амплуа в комедии и драме Павел Васильев, меньшой брат Сергея — московского.
Для меня он не был совсем новым лицом. В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом,
чем то, в
чем я его видел.
Таким драматургам, как Чернышев, было еще удобнее ставить,
чем нам. Они были у себя дома, писали
для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Русская опера только
что начала подниматься.
Для нее немало сделал все тот же Федоров, прозванный"Губошлепом". В этом чиновнике-дилетанте действительно жила любовь к русской музыке. Глинка не пренебрегал водить с ним приятельство и даже аранжировал один из его романсов:"Прости меня, прости, небесное созданье".
Остальные три труппы императорских театров стояли очень высоко, были каждая в своем роде образцовыми: итальянская опера, балет и французский театр. Немецкий театр не имел и тогда особой привлекательности ни
для светской, ни
для"большой."публики; но все-таки стоял гораздо выше,
чем десять и больше лет спустя.
Поддерживал я знакомство и с Васильевским островом. В университет я редко заглядывал, потому
что никто меня из профессоров особенно не привлекал: а время у меня было и без того нарасхват. Явился я к декану, Горлову, попросить указаний
для моего экзамена, и его маленькая, курьезная фигурка в халате оставила во мне скорее комическое впечатление.
Но дефицит по изданию"Библиотеки
для чтения"заставил меня к 1864 году заложить мою землю с лесом в Нижегородском дворянском банке за ничтожную сумму в 15 000 рублей (теперь она стоила бы гораздо более ста тысяч), и она пошла с аукциона менее
чем за двадцать тысяч.
Экзамен происходил в аудитории, днем, и только с одним Кавелиным, без ассистента. Экзаменовались и юристы, и мы — "администраторы". Тем надо было —
для кандидата — добиваться пятерок; мы же могли довольствоваться тройками; но и тройку заполучить было гораздо потруднее,
чем у всех наших профессоров главных факультетских наук.
Хмурый экзаменатор, раздраженный зубной болью, по своей привычке все подталкивал меня своим"ну-с, ну-с", но ни к
чему не придирался и по обоим ответам поставил мне по четыре,
что было более
чем достаточно
для"администратора".