Неточные совпадения
В этих воспоминаниях ядром будет по преимуществу писательский мир и все, что с ним соприкасается, и вообще жизнь русской интеллигенции, насколько я к ней приглядывался и сам
разделял ее судьбы.
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни с писательским
делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром?
В чем сказывались, на мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским
делом? И
в чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
И все это шло как-то само собой
в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала.
В сущности, целый
день она была
в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему
дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И
в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода
в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за
дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
На что уж наш дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще
в конце XVIII века! И
в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный
в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся
в 1849 году замешанным
в деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Помню его, уже позднее,
в один из приемных
дней, кажется
в именины моей бабушки, когда весь город приезжал ее поздравлять.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно
в Нижнем; только лето до августа проводил
в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была
в начале той же зимы
в уездный город,
в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два
дня.
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым. Такая бытовая фигура, уже без всякой комической примеси, появилась решительно
в первый раз, и создание ее было
делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса к тому, что раньше не считалось достойным художественной наблюдательности.
Мои московские впечатления стали с этого
дня еще разнообразнее. Он возил меня к своим родным и знакомым, и я вкусил немного тогдашней московской жизни
в домах, где принимали.
Подтянутость публики замечалась везде, и борода, кроме как у купцов, бросалась
в глаза, и из-за нее приводилось иметь
дело с полицией.
В моей тетке (со стороны матери) я находил всегда чуткую душу, необычайно добрую, развитую, начитанную, с трогательной любовью к своей больной сестре, моей матери, и к брату Николаю, особенно с той минуты, как он был сослан
в Сибирь по
делу Петрашевского.
Мне потому особенно памятен его концерт, данный
в городском театре, что я был оклеветан субом (по фамилии Ивановым) — якобы я производил шум; а
дело сводилось к какому-то объяснению с казенными студентами, которых этот суб привел гурьбой
в верхнюю галерею.
Но идея наша очень понравилась; весь город заинтересовался студенческим балом, и
в несколько
дней Киттары, взявший на себя главное распорядительство, все наладил, и бал вышел на славу.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом
в день празднования моего юбилея
в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще
в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
О казанском „свете“, о флирте с барышнями и пикантных разговорах с замужними женщинами я не скучал. Время летело;
днем — лекции и работа
в лаборатории, после обеда чтение, перевод химии Лемана, разговоры и часто споры с ближайшими товарищами, изредка театр — никаких кутежей.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“
в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами
в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
У него были повадки хозяина, любителя деревни, он давно стал страстным охотником, и сколько раз старик Фогель, смешной профессор уголовного права, заходил к нему
в лабораторию условиться насчет
дня и часа отправления на охоту. И с собаками Александра Михайловича мы были знакомы.
В Анкудиновке опять праздновали
день наших именин с дедом, 12 июня, большим съездом гостей из города; после обеда танцы, встреча с девушкой, с которой я флектировал зимой.
В первую же вакацию отец послал меня на Липецкие воды (
в тридцати с небольшим верстах от нашего села Павловское) на тройке бурых повеселиться, ко
дню ежегодного бала, 22 июля.
Возвращения из тамбовской усадьбы отца
в Нижний, где жили мать моя и сестра, и
в этот приезд и
в другие, брали несколько
дней, даже и на почтовых; а раз мне наняли длиннейшую фуру ломового, ехавшего на Нижегородскую ярмарку за работой.
Зима близилась, но санного пути еще не было. Стояли бесснежные морозные
дни. Приходилось ехать до Нижнего
в перекладной телеге, всем четверым: три студиоза и один дворовый человек, тогда даже еще не"временно-обязанный".
Но и
в лучшем случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя
в такое
дело, к которому у меня не было настоящего призвания,
в чем я и убедился, проделав
в Дерпте
в течение пяти лет целую, так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал
в Казани.
Езда на"сдаточных"была много раз описана
в былое время. Она представляла собою род азартной игры. Все
дело сводилось к тому: удастся ли вам доехать без истории, то есть без отказа ямщика, до последнего конца, доставят ли вас до места назначения без прибавки.
Как заезжие провинциалы, мы
днем обозревали разные достопримечательности, начиная с Эрмитажа, а вечером я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен был
в больницу — у него открылся тиф, а другой менее интересовался театрами.
Немцы играли
в Мариинском театре, переделанном из цирка, и немецкий спектакль оставил во мне смутную память. Тогда
в Мариинском театре давали и русские оперы; но театр этот был еще
в загоне у публики, и никто бы не мог предвидеть, что русские оперные представления заменят итальянцев и Мариинский театр сделается тем, чем был Большой
в дни итальянцев, что он будет всегда полон, что абонемент на русскую оперу так войдет
в нравы высшего петербургского общества.
В Казани мы со своими товарищами по квартире то и
дело говорили о крепостном праве и все искренно желали его уничтожения.
Все это
в Дерпте было немыслимо. Если мои товарищи по"Рутении", а позднее по нашему вольному товарищескому кружку, грешили против целомудрия, то это считалось"приватным"
делом, наружу не всплывало, так что я за все пять лет не знал, например, ни у одного товарища ни единой нелегальной связи, даже
в самых приличных формах; а о женитьбе тогда никто и не помышлял, ни у немцев, ни у русских. Это просто показалось бы дико и смешно.
Наш кружок сплотился еще сильнее
в бурные
дни массового столкновения с немцами, подробно описанного
в моем романе.
В подведении этих дерптских итогов я уже забежал вперед. Держаться хронологического порядка повело бы к лишним подробностям, было бы очень пестро, пришлось бы и разбрасываться. Лучше будет
разделить то, о чем стоит вспомнить, на несколько крупных пунктов.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного, то есть эстонского, элемента. Языки слышались на улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский.
В базарные
дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне
в нос и когда я попал
в первый раз на базарную площадь Ревеля,
в 90-х годах.
По химии мой двухлетний rigorosum продолжался целый
день,
в два приема, с глазу на глаз с профессором и без всяких других формальностей. Но из одного такого испытания можно бы выкроить дюжину казанских студенческих экзаменов. Почти так экзаменуют у нас разве магистрантов.
Таким оставался он и позднее, когда я стал часто бывать у Соллогубов, но больше у жены его, графини Софьи Михайловны (урожденной графини Виельгорской), чем у него, потому что он то и
дело уезжал
в Петербург, где состоял на какой-то службе, кажется по тюремному ведомству.
Но и
в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку
в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального
дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим, что мне было полезно и тогда, когда я
в Париже
в 1867–1870 годах изучал и общее театральное
дело, и преподавание сценического искусства.
Ежегодные мои поездки"
в Россию"
в целом и
в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка
в последние два года питалась уже почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали свое развивающее
дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем
в остальных, уже не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать свои силы.
Неклюдов, вожак студенческой братии, который начал свою известность с Петропавловской крепости, а кончил должностью товарища министра внутренних
дел и умер
в здании"у Цепного моста", превратившись из архикрасного
в белоснежного государственника и обличителя крамолы.
И все, что тогда печаталось по беллетристике получше и похуже, Григоровича, Писемского, Авдеева, Печерского, Хвощинской, М.Михайлова, а затем Щедрина (о первых его"Губернских очерках"я делал, кажется, доклад
в нашем кружке) и начинающих: Николая Успенского, разных обличительных беллетристов — все это буквально поглощалось мною сейчас же,
в первые же
дни по получении книжек всех тогдашних больших журналов.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось
в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда
дело не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Мне предстояли
в Петербурге два ближайших
дела...
Это был один из членов обширной семьи местных купцов. Отец его — кажется, еще державшийся старообрядчества — был
в делах с известным когда-то книгопродавцем и издателем Ольхиным как бумажный фабрикант, а к Ольхину, если не ошибаюсь, перешли
дела Смирдина и собственность"Библиотеки для чтения", основанной когда-то домом Смирдина, под редакцией Сенковского — "барона Брамбеуса".
Вейнберга я
в эту зиму 1860–1861 года (или
в следующую) видел актером всего один раз,
в пьесе"Слово и
дело"на любительском спектакле,
в какой-то частной театральной зале.
Он и
в всемирной литературе не признавал, например, Гейне, потому что поэт, по его убеждению, не должен так уходить
в"злобы
дня"и пускать
в ход сарказм и издевательство.
В таком виде он писал по целым
дням и вообще не имел привычки с утра одеваться.
В авторе"На
дне"чувствуется нижегородский обыватель простого звания, прямо из мира босяков и скитальцев попавший
в всесветные знаменитости, без той выправки, какую дает принадлежность к высшему сословию, средняя школа, университет.
— Ох, батюшка!.. Уходил себя дикой козой! Увидал я ее
в лавке у Каменного моста… Три
дня приставал к моей Катерине Павловне (имя жены его):"Сделай ты мне из нее окорочок буженины и вели подать под сливочным соусом". Вот и отдуваюсь теперь!
А когда мы шли от Соллогуба вдвоем, то Маркович всю дорогу сплетничал на него, возмущался: какую тот ведет безобразную жизнь, как он на
днях проиграл ему у себя большую сумму
в палки и не мог заплатить и навязывал ему же какую-то немку, актрису Михайловского театра.
Для меня как начинающего писателя, который должен был совершенно заново знакомиться с литературной сферой, дом Писемских оказался немалым ресурсом. Они жили не открыто, но довольно гостеприимно. С А.Ф. у меня установились очень скоро простые хорошие отношения и как с редактором. Я бывал у него и не
в редакционные
дни и часы, а когда мне понадобится.
Тогда театральная цензура находилась
в Третьем отделении, у Цепного моста, и с обыкновенной цензурой не имела ничего общего; а"Главное управление по
делам печати"еще не существовало.
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для того времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик), очень влюбленный
в свое
дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться
в бедняка.
Федоров (
в его кабинет я стал проникать по моим авторским
делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего
в ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился на вечере
в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали
в Москве на Мясницкой игорный дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
В кабинете Федорова увидал я Николая Потехина (уже автора комедии"Дока на доку нашел") чуть ли не на другой
день после дебюта П.Васильева
в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы с ним были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и
в тоне его чувствовалось то, что и он"повит"московскими традициями.