Неточные совпадения
Как бы я, задним числом, ни придирался к тогдашней жизни,
в период моего гимназического ученья (1846–1853 годы), я бы никак не мог поставить ее
в такой мрачный
свет, как сделал, например, М.Е.Салтыков
в своем «Пошехонье».
«Идей»
в теперешнем смысле они не имели, книжка не владела ими, да тогда и не было никаких «направлений» даже и у нас, гимназистов. Но они все же любили читать и, оставаясь затворницами, многое узнавали из тогдашней жизни. Куклами их назвать никак нельзя было. Про общество,
свет, двор, молодых людей, дам, театр они знали гораздо больше, чем любая барышня
в провинции, домашнего воспитания.
В них не было ничего изломанного, нервного или озлобленного своим долгим институтским сидением взаперти.
Жили
в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже
в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а
в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора
в тамошнем
свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я
в светских домах до перехода его
в Москву.
Литературу
в казанском монде представляла собою одна только М.Ф.Ростовская (по казанскому произношению Растовская), сестра Львова, автора „Боже, царя храни“, и другого генерала, бывшего тогда
в Казани начальником жандармского округа. Вся ее известность основывалась на каких-то повестушках, которыми никто из нас не интересовался. По положению она была только жена директора первой гимназии (где когда-то учился Державин); ее муж принадлежал к „обществу“, да и по братьям она была из петербургского
света.
Музицировали
в казанском
свете больше, чем
в Нижнем; но все-таки там не нашлось ни одного такого музыкального дома, как дом Улыбышева.
Театральное любительство водилось и
в казанском
свете; но не больше, чем
в Нижнем.
О казанском „
свете“, о флирте с барышнями и пикантных разговорах с замужними женщинами я не скучал. Время летело; днем — лекции и работа
в лаборатории, после обеда чтение, перевод химии Лемана, разговоры и часто споры с ближайшими товарищами, изредка театр — никаких кутежей.
Тамбовский
свет и
в губернском городе и по усадьбам славился еще большей легкостью нравов, чем казанский.
Его жена, графиня Софья Михайловна, была для всего нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но первое время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного на иностранный лад. Но она была —
в ее поколении — одна из самых милых женщин, каких я встречал среди наших барынь
света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.
Но Писемский
в своих"Людях сороковых годов"изображает тогдашние нравы далеко не
в розовом
свете; а его эпоха отстояла от студенческих годов профессора всего на какой-нибудь десяток лет.
Он был несомненный реалист, не сбившийся с пути
в каратыгинское время, сознательно стоявший за правду и естественность, но слишком иногда виртуозный, недостаточно развитый литературно, а главное, ставивший свое актерское"я"выше всего на
свете.
Именно оттого, что я
в фельетоне"Библиотеки для чтения"был как бы преемником Писемского, я и воздерживался от всякой резкой выходки, от всего, что могло бы поставить меня
в неверный и невыгодный для меня
свет перед читателем, хотя бы и не радикально настроенным, но уважающим лучшие литературные традиции.
В его романе"Униженные и оскорбленные"все видели только борца за общественную правду и обличителя всего того, что давило
в России всякую свободу и тушило каждый лишний луч
света.
Автор"Свадьбы Кречинского"только с начала 60-х годов стал показываться
в петербургском
свете.
О нем мне много рассказывали еще до водворения моего
в Петербурге; а
в те зимы, когда Сухово-Кобылин стал появляться
в петербургском
свете, А.И.Бутовский (тогда директор департамента мануфактур и торговли) рассказал мне раз, как он был прикосновенен
в Москве к этому делу.
Музыка
в те зимы входила уже значительно
в сезонный обиход столицы. Но Петербург (как и Москва) не имел еще средств высшего музыкального образования, даже о какой-нибудь известной частной школе или курсах что-то совсем не было слышно. Общая музыкальная грамотность находилась еще
в зачатке. Музыке учили
в барских домах и закрытых заведениях, и вкус к ней был довольно распространен, но только"
в свете", между"господ", а гораздо меньше
в среднем кругу и среди того, что называют"разночинцами".
Достоевский не был еще тогда женатым во второй раз, жил
в тесной квартирке, и
в памяти моей удержался довольно отчетливо тот вечер, когда мы у него сидели
в его кабинетике, и самая комната, и
свет лампы, и его лицо, и домашний его костюм.
Определенного, хотя бы и маленького, заработка я себе не обеспечил никакой постоянной работой
в журналах и газетах. Редакторство"Библиотеки"поставило меня
в двойственный
свет в тогдашних более радикальных кружках, и мне трудно было рассчитывать на помещение статей или даже беллетристики
в радикальных органах. Да вдобавок тогда на журналы пошло гонение; а с газетным миром у меня не было еще тогда никаких личных связей.
Национальная самовлюбленность французов достигла тогда"белого каления". Даже эмиграция,
в лице"поэта-солнца" — Виктора Гюго, воспела величие Парижа.
В его статье (за которую ему заплатил десять тысяч франков издатель выставочного"Путеводителя") Париж назван был ни больше ни меньше как"город-свет"–"ville-lumiere".
Как я уже сказал выше, его личность представилась мне совсем
в другом
свете, чем позднее, особенно
в годину испытаний Франции, когда он был ее диктатором
в Type, куда перелетел
в шаре.
До сих пор
в моей памяти всплывает полная яркого
света и пестрых красок та узкая улица, покрытая сверху парусинным завесом, где бьется пульс городской жизни, и собор, и прогулка, и отдельные дома с их восточным внутренним двориком, и неизбежная арена боя быков, где знакомые испанцы взапуски указывали моим коллегам-французам всех знаменитых красавиц. Там национальная"мантилья"еще царила, и только некоторые модницы надевали общеевропейские шляпки.
Мне подают карточку"А.И.Герцен", и я поспешил
в свою комнату, где при
свете камина, кажется, даже без всякого другого освещения, мы посидели на диване с полчаса.
Я им переделал эту докладную записку и написал текст по-немецки с русским переводом. И когда мы
в другой раз разговорились с Алимпием"по душе", он мне много рассказывал про Москву, про писателя П.И.Мельникова, который хотел его"привесть"и представить по начальству, про то, как он возил Меттерниху бочонок с золотом за то, чтобы тот представил их дело
в благоприятном
свете императору, тому, что отказался от престола
в революцию 1848 года.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются
в свете, почитаются за весьма важные дела.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос
света //
В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда,
в туз из пистолета //
В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и
в сраженье // Раз
в настоящем упоенье // Он отличился, смело
в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался
в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери //
В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, //
В очках и
в рыжем парике. // Как истинный француз,
в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на
свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий.
В поле чистом, // Луны при
свете серебристом //
В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце
в ней // Забилось чаще и сильней.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и
свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… //
В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще
в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни мои текли
в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, //
В мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть //
В мертвящем упоенье
света, //
В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые друзья!