Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей
в этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста
лиц.
Репутация «бойкого пера» утвердилась за мною. Но
в округ наших сочинений уже не посылали. Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед», какие происходили прежде. Одну из таких бесед я описал
в моем романе с известной долей вымысла по
лицам и подробностям.
Француз, живший у нас около четырех лет,
лицо скорее комическое, с разными слабостями и чудачествами, был обломок великой эпохи, бывший военный врач
в армии Наполеона, взятый
в плен
в 1812 году казаками около города Орши, потом «штаб-лекарь» русской службы, к старости опустившийся до заработка домашнего преподавателя.
Спрашивается: каким образом могло бы сложиться бытовое
лицо такой Лизаветы Андреевны, если б
в том доме, где она родилась дворовой девчонкой, не было известного умственного воздуха?
В них, конечно, все искали живых
лиц из знакомых, так же как и
в первом произведении другого нижегородца, по службе, М.
В.Авдеева.
Но
в истории русского сценического искусства Михаил Семенович — творец двух
лиц: Фамусова и городничего, и,
в меньшей степени, Кочкарева
в «Женитьбе». Во всех трех этих «созданиях» я его видел тогда юношей, уже значительно подготовленным к высшим запросам от театра и игры актера.
Он его играл сангвиником, без всякого умничания, не уступая другу своему Гоголю
в толковании этого
лица, не придавая ему символического смысла, как желал того автор «Ревизора».
Бородкин врезался мне
в память на долгие годы и так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я
в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это
лицо прямо по Васильеву. Это был единственный
в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество
лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал
в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
К нему привлекала также и блестящая, игривая веселость, какая бывает только у прекрасных французских комиков. Самая некрасивость его
лица, голос немного
в нос — все это превращалось
в привлекательные особенности. По богатству мимики и комических интонаций он не уступал ни Садовскому, ни Живокини.
А
в области чистого комизма Садовский представлял собою полнейший контраст с комизмом такого, например, прирожденного «буффа», каков был давно уже тогда знаменитый любимец публики
В.И.Живокини.
В нем текла итальянская кровь. Он заразительно смешил, но на создание строго бытовых
лиц не был способен, хотя впоследствии и сыграл немало всяких купеческих ролей
в репертуаре Островского.
Он с самых молодых лет отличался тем, что нынче называют «гримом» и вообще схватывателя типичных черт,
в особенности пожилых
лиц и стариков.
Другой его такой же типичной ролью из той же эпохи было
лицо старого Фридриха II (
в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал, что один престарелый московский барин, видавший короля
в живых, восхищался тем, как Степанов схватил и физическое сходство, и всю повадку великого «Фрица».
В таких старых актерах было что-то особенно прочное, веское, значительное и жизненное, чего теперь не замечается даже и
в самых даровитых исполнителях. И по бытовому репертуару Степанов среди своих сверстников один и подошел по тону и говору. Задолго до создания
лица Маломальского он уже знаменит был тем, как он играл загулявшего ямского старосту
в водевиле «Ямщики».
Кавалерова и тогда уже считалась старухой не на одной сцене, а и
в жизни; по виду и тону
в своих бытовых ролях свах и тому подобного люда напоминала наших дворовых и мещанок, какие хаживали к нашей дворне. Тон у ней был удивительно правдивый и типичный. Тактеперь уже разучаются играть комические
лица. Пропала наивность, непосредственность; гораздо больше подделки и условности, которые мешают художественной цельности
лица.
Имена Минина и Пожарского всегда шевелили
в душе что-то особенное. Но на них, к сожалению, был оттенок чего-то официального, «казенного», как мы и тогда уже говорили. Наш учитель рисования и чистописания, по прозванию «Трошка», написал их портреты, висевшие
в библиотеке. И Минин у него вышел почти на одно
лицо с князем Пожарским.
От всего этого начальства не исходило на нас никакого обаяния. Это было нечто вроде наших гимназических властей, только повыше рангом. Отношение
в студенчестве ко всем этим
лицам было насмешливое, вовсе не почтительное, разумеется, про себя; к инспектору так и прямо враждебное.
Грозный «Василий Иваныч» (по фамилии Ланге) смахивал на чиновника, какими тогдашние губернские города были полны: вицмундирная пара, при узких брюках, орден на шее, туго накрахмаленная манишка, прическа с височками рыжеватого парика, бритое, начальническое
лицо и внушительный тон
в нос без явного немецкого акцента, но с какой-то особой «оттяжкой».
А Прокофьева брала
лицом, голоском, бойкостью; но настоящего таланта не имела и кончила
в Петербурге на водевильном амплуа.
А четверка считалась плохим баллом
в поведении. И ее получил студент, который по своему образу жизни, особенно на втором курсе, мог считаться примерно благонравным. Но, вероятно, инспектор (как бывало и
в гимназии) усмотрел
в выражении моего
лица и тоне недостаточно благонамеренный дух.
Ведь это был как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского режима, конечно, было немало
в тогдашнем Петербурге.
В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни одного сокрушенного
лица, никаких патриотических настроений, разговоров
в театрах, на улице,
в магазинах,
в церквах.
Как автор романа, я не погрешил против субъективнойправды. Через все это проходил его герой. Через все это проходил и я.
В романе — это монография, интимная история одного
лица, род «Ученических годов Вильгельма Мейстера», разумеется с соответствующими изменениями! Ведь и у олимпийца Гете
в этой первой половине романа нет полной объективной картины, даже и многих уголков немецкой жизни, которая захватывала Мейстера только с известных своих сторон.
Главного зачинщика, нашего казанца Зарина, ударившего немца ремнем по
лицу за нежелание давать ему"сатисфакцию"(так как мы все были на ферруфе), начальство немедленно удалило, продержав взаперти
в полицейской тюрьме.
Оно выродилось
в смешноватый ритуал, изредка с более серьезными последствиями, и поддерживало
в корпоративном быту постоянный задор, амбициозность, невысокого сорта удальство — совершенно так, как до сих пор
в Германии, где шрамы на
лице считаются патентом на геройство.
В Дерпте ударов по
лицу не получали, потому что дуэли официально преследовались, и дрались
в огромных кожаных шлемах.
И
в первый же вечер, когда граф (еще
в первую зиму) пригласил к себе слушать действие какой-то новой двухактной пьесы (которую Вера Самойлова попросила его написать для нее), студиозус, уже мечтавший тогда о дороге писателя, позволил себе довольно-таки сильную атаку и на замысел пьесы, и на отдельные
лица, и, главное, на диалог.
Плетнев тогда был уже пожилой человек, еще бодрый на вид, хорошего роста, с проседью, с выбритым
лицом, держался довольно прямо, с ласковым выражением глаз; смотрел больше добрым приятелем, чем университетским сановником —
в своем синем вицмундире со звездою.
Он раньше,
в Петербурге же, играл Хлестакова
в том знаменитом спектакле, когда был поставлен"Ревизор"
в пользу"Фонда"и где Писемский (также хороший актер) исполнял городничего, а все литературные"имена"выступали
в немых
лицах купцов,
в том числе и Тургенев.
Он умер еще совсем не старым человеком (сорока лет с чем-то), но смотрел старше, с утомленным
лицом. Он и дома прикрывал ноги пледом,"полулежа"
в своем обширном кабинете, где читал почти исключительно английские книжки, о которых писал этюды для Каткова, тогдашнего Каткова, либерала и англомана.
Передо мною
в его
лице стояла целая эпоха, и он был одним из ее типичнейших представителей: настоящий самородок из провинциально-помещичьего быта, без всяких заграничных влияний, полный всяких чисто российских черт антикультурного свойства, но все-таки талантом, умом и преданностью литературе, как высшему, что создала русская жизнь, поднявшийся до значительного уровня.
А мужской персонал стоял
в общем довольно высоко. Еще действовал такой прекрасный актер, как старик И.И.Сосницкий, создавший два
лица из нашего образцового театра: городничего и Репетилова.
Только что сошел
в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов стал во весь рост и создал несколько сильных, уже драматических
лиц в пьесах Чернышева,
в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым
в «Грозе».
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому
в труппе и
в симпатиях публики,
В.
В.Самойлов, как раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание таких
лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его
в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"
в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
Самойлова упрекали — особенно поклонники Садовского —
в том, что он играл это
лицо слишком по-своему, без всякого знания купеческого быта, и даже позволял себе к возгласу Торцова:"Изверги естества" — прибавлять слово"анафема"и при этом щелкать пальцами.
Более прямым конкурентом и соперником Самойлова считался А.Максимов — тоже сначала водевильный актер, а тогда уже на разных амплуа: и светских и трагических; так и он выступал
в"Короле Лире",
в роли Эдмонда. Он верил
в то, что он сильный драматический актер, а
в сущности был очень тонкий комик на фатовское амплуа, чему помогали его сухая, длинная фигура и испитое чахоточное
лицо, и глухой голос
в нос, и странная дикция.
Для меня он не был совсем новым
лицом.
В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но
в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое
лицо с маленьким носом, чем то,
в чем я его видел.
Впоследствии, когда я после смерти А.И.Герцена и знакомства с ним
в Париже (
в зиму 1868–1870 года) стал сходиться с Кавелиным, я находил между ними обоими сходство — не по чертам
лица, а по всему облику, фигуре, манерам, а главное, голосу и языку истых москвичей и одной и той же почти эпохи.
Прежде всего я узнал
в калитке стоявшего для наблюдения — кого же? Моего цензора Нордштрема,
в шляпе и шинели, с
лицом официального соглядатая. Но ведь он был чиновник Третьего отделения и получил это"особое"поручение, с драматической цензурой имевшее мало общего.
Умный и далеко не бездарный актер Зубров оказался карикатурным
в комическом —
лице помещика Жабина. Г-жа Подобедова, тогда еще очень молодая и красивая, сделала из дочери самую обыкновенную"инженю".
Это была вторая радость для молодого драматурга: появиться перед московской публикой
в бенефис Садовского
в главной роли комедии и найти так неожиданно"новоявленный"женский талант для
лица Верочки, которое я создавал, с большим внутренним настроением, всего полтора года назад.
С первых ее слов, когда она начала репетировать (а играла она
в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к
лицу героини драмы и какая вообще эта натура для исполнения не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности», то есть чистоты и правды той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее до ухода из жизни.
Только роль жены помещика, чрезвычайно удавшегося Самарину,
в исполнении Рыкаловой осталась бесцветной; да она и
в пьесе не особенно рельефна; все остальное"разошлось"(как говорят на сцене) прекрасно: Самарин, Садовский, молодой тогда актер Рассказов (офицер), Живокини (комическое
лицо Жабина) и Ек.
Тогда она была
в полном расцвете своего разнообразного таланта. Для характерных женских
лиц у нас не было ни на одной столичной сцене более крупной артистки. Старожилы Москвы, любящие прошлое Малого театра, до сих пор с восхищением говорят о том, как покойница Е.И.Васильева играла гувернантку
в"Однодворце".
Вместо Шуйского, взявшего роль отца Верочки, — П.А.Каратыгин, совсем уже не подходивший к этому
лицу ни
в каком смысле.
Фанни Александровна почему-то ужасно боялась за роль Верочки. Это было первое новое
лицо,
в котором она выступала по возвращении из-за границы осенью. Мы с ней проходили роль у нее дома,
в ее кабинетике, задолго до начала репетиций. Она очень старалась, читала с чувством, поправляла себя, выслушивала кротко каждое замечание. Но у ней не было той смеси простой натуры с порывами лиризма и захватывающей правды душевных переживаний Верочки.
Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много лет; но больше к нему я присматривался
в первое время и
в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и
в Москве, куда я попал к нему зимой
в маленький домик у"Серебряных"бань, где-то на Яузе, и нашел его
в обстановке, которая как нельзя больше подходила к
лицу и жизни автора"Банкрута"и"Бедность — не порок".
В первой же комнате, служившей кабинетом автору"Минина", у дальней стены стоял письменный стол и за ним сидел —
лицом к входу — Александр Николаевич
в халате на беличьем меху. Такие его портреты многим памятны.
Но, судя по тем сценам, какие Островский мне прочел — а читал он, особенно свои вещи, превосходно, — я был уверен, что
лицо Минина будет выдержано
в простом, реальном тоне.
Когда мне лично привелось раз заметить А.Н-чу, как хорошо такое-то
лицо в его пьесе, он, с добродушной улыбкой поглаживая бороду и поводя головой на особый лад (жест, памятный всем, особенно тем, кто умел его копировать), выговорил невозмутимо...
Едва ли не
в одной комедии"Доходное место"он поддался тогдашней либеральной тенденции. Моралистом он был несомненно, но широким, иногда очень широким. Но главной его заботой оставалось жизненное творчество — язык, нравы, типичность и своеобразность
лиц.
Родился ли он драматургом — по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще
в 70-х годах,
в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны разговоров, где много таланта
в смысле яркой психики действующих
лиц, но мало движения.