Неточные совпадения
И такой талант, как Шатобриан в своих «Memoires d'outre tombe» грешил, и как!
той же постоянной возней с своим «я», придавая особенное значение множеству эпизодов своей жизни, в которых нет для читателей объективного интереса, после
того как они уже достаточно ознакомились с личностью, складом ума,
всей психикой автора этих «Замогильных записок».
И какая, спрошу я, будет сладость для публики находить в воспоминаниях старого писателя
все один и
тот же «камертон», одно и
то же окрашивание нравов, событий, людей и их произведений?
Все мои сверстники подтвердят
то, что тогда «николаевщина» если и страшила,
то настолько
же вызывала и глухое недовольство.
Все на
том же месте и с
тем же фасадом на Тверскую и проезд стояла гостиница «Париж». Ее выбрал дядя, не любивший франтить ни в чем и по-провинциальному экономный, но не скупой.
Другой его такой
же типичной ролью из
той же эпохи было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал, что один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался
тем, как Степанов схватил и физическое сходство, и
всю повадку великого «Фрица».
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить без экзамена, были полным расцветом молодой души.
Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья,
все в
той же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет таких
же излияний. Больше это уже не повторилось.
Поступив на «камеральный» разряд, я стал ходить на одни и
те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор еще в
том же надворном здании, весьма запущенном, как и
весь университет, судя по
тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
С отцом мы простились в Липецке, опять в разгар водяного сезона. На бал 22 июля съезд был еще больше прошлогоднего, и ополченские офицеры в серых и черных кафтанах очутились, разумеется, героями. Но, повторяю, в обществе среди дам и девиц никакого подъема патриотического или даже гуманного чувства! Не помню, чтобы они занимались усиленно и дерганьем корпии, а о снаряжении отрядов и речи не было. Так
же все танцевали, амурились, сплетничали, играли в карты, ловили женихов из
тех же ополченцев.
Может быть, и у меня недостало бы настойчивости, если б мы не собрались втроем и не возбуждали друг друга разговорами
все на
ту же тему, предаваясь радужным мечтам.
Вы условливаетесь: столько-то за
всю дорогу. Но сразу у вас забирали вперед больше, чем следует по расчету верст.
То же происходило и на каждом новом привале. И последнему ямщику приходилось так мало, что он вас прижимал и вымогал прибавку.
В Казани, как я говорил выше, замечалось такое
же равнодушие и в среде студенчества. Не больше было одушевления и в дворянском обществе. Петербург, как столица, как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во
всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки, без малейшего признака в чем бы
то ни было
того трагического момента, какой переживало отечество.
И что
же? За
всю мою выучку в корпорации и позднее, когда я видался с буршами, я никогда не слыхал ни единого слова на эту
тему, — такова была их отчужденность от
всего того, что уже назрело в России.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди русских по умственной части, все-таки
же этот быт сделал
то, что после погрома"Рутении"мы
все могли собраться и образовать свободный кружок, без всякого письменного устава, и прожили больше двух лет очень дружно.
В церкви сходились
все, и в доме старшего священника, который в
то же время читал для православных обязательный курс не только богословия и церковной истории, но психологии и логики.
И в
то же время всякий химик, физик или натуралист, в тесном смысле, слушал
все факультетские предметы.
Трудно мне было и тогда представить себе, что этот московский обыватель с натурой и пошибом Собакевича состоял когда-то душою общества в
том кружке, где Герцен провел годы"Былого и дум". И его шекспиромания казалась мне совершенно неподходящей ко
всему его бытовому habitus. И
то сказать: по тогдашней
же прибаутке, он более"перепер", чем"перевел"великого"Вилли".
После
того прошло добрых два года, и в этот период я ни разу не приступал к какой-нибудь серьезной"пробе пера". Мысль изменить научной дороге еще не дозрела. Но в эти
же годы чтение поэтов, романистов, критиков, особенно тогдашних русских журналов, продолжительные беседы и совместная работа с С.Ф.Уваровым, поездки в Россию в обе столицы. Нижний и деревню —
все это поддерживало работу"под порогом сознания", по знаменитой фразе психофизика Фехнера.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых
же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в
то, что напечатаю и поставлю на сцену
все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Он раньше, в Петербурге
же, играл Хлестакова в
том знаменитом спектакле, когда был поставлен"Ревизор"в пользу"Фонда"и где Писемский (также хороший актер) исполнял городничего, а
все литературные"имена"выступали в немых лицах купцов, в
том числе и Тургенев.
В зиму 1860–1861 года дружининские"журфиксы", сколько помню, уже прекратились. Когда я к нему явился — кажется, за письмом в редакцию"Русского вестника", куда повез одну из своих пьес, — он вел уже очень тихую и уединенную жизнь холостяка, жившего с матерью, кажется,
все в
той же квартире, где происходили и ужины.
А когда мы шли от Соллогуба вдвоем,
то Маркович
всю дорогу сплетничал на него, возмущался: какую
тот ведет безобразную жизнь, как он на днях проиграл ему у себя большую сумму в палки и не мог заплатить и навязывал ему
же какую-то немку, актрису Михайловского театра.
Еще не стариком застал я в труппе и Леонидова, каратыгинского"выученика", которого видел в Москве в 1853 году в"Русской свадьбе". Он оставался
все таким
же"трагиком"и перед
тем, что называется,"осрамился"в роли Отелло. П.И.Вейнберг, переводчик, ставил его сам и часто представлял мне в лицах — как играл Леонидов и что он выделывал в последнем акте.
В
ту же зиму Сонечка вышла за офицера некрасивой наружности, без всякого блеска, даже без большого состояния, одного из сыновей поэта Баратынского, к немалому удивлению
всех ее поклонников. Они поселились в Петербурге, и у меня стало зимним домом больше.
Да никто среди молодежи и не говорил о
том, что готовятся какие-нибудь манифестации. Столица жила своим веселым сезоном.
То, что составляет"
весь Петербург", оставалось таким
же жуирным, как и сорок четыре года спустя, в день падения Порт-Артура или адских боен Ляояна и под Мукденом; такая
же разряженная толпа в театрах, ресторанах, загородных увеселительных кабаках.
Но распущенность писательских нравов не вела вовсе к закреплению товарищеского духа. Нетрудно было мне на первых
же порах увидать, что редакции журналов (газеты тогда еще не играли роли)
все более и более обособляются и уже готовы к
тем ужасным схваткам, которые омрачили и скором времени петербургский журнализм небывалым и впоследствии цинизмом ругани.
И тогда
же до обеда я попал в мой студенческий кружок, в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там
же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом
все начали его разбирать по косточкам. Никого он не удовлетворял.
Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой —
весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем не
того, не только по форме, но и по существу.
Поехал я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На второе лето взял я старого толстого повара Михаилу. И тогда
же вызвался пожить со мною в деревне мой товарищ З-ч,
тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и не умел себе добыть более прочное положение. Сопровождал меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший со мною
все годы моей университетской выучки.
И забавнее
всего было
то, что такие"бакенбардисты"(термин из"Гамлета Щигровского уезда") начинали сейчас
же торговаться.
Экзамен происходил в аудитории, днем, и только с одним Кавелиным, без ассистента. Экзаменовались и юристы, и мы — "администраторы".
Тем надо было — для кандидата — добиваться пятерок; мы
же могли довольствоваться тройками; но и тройку заполучить было гораздо потруднее, чем у
всех наших профессоров главных факультетских наук.
Впоследствии, когда я после смерти А.И.Герцена и знакомства с ним в Париже (в зиму 1868–1870 года) стал сходиться с Кавелиным, я находил между ними обоими сходство — не по чертам лица, а по
всему облику, фигуре, манерам, а главное, голосу и языку истых москвичей и одной и
той же почти эпохи.
Стрелки выстроились. На балконе
того дома, где жил попечитель, показалась рослая и плотная фигура генерала. Начались переговоры. Толпа
все прибывала, но полиция еще бездействовала и солдаты стояли
все в
той же позиции. Вожаки студентов волновались, что-то кричали толпе товарищей, перебегали с места на место. Они добились
того, что генерал Филипсон согласился отправиться в университет, и процессия двинулась опять
тем же путем по Владимирской и Невскому.
"Однодворец"после переделки, вырванной у меня цензурой Третьего отделения, нашел себе сейчас
же такое помещение, о каком я и не мечтал! Самая крупная молодая сила Александрийского театра — Павел Васильев — обратился ко мне. Ему понравилась и
вся комедия, и роль гарнизонного офицера, которую он должен был создать в ней. Старика отца,
то есть самого"Однодворца", он предложил Самойлову, роль старухи, жены его, — Линской, с которой я (как и с Самойловым) лично еще не был до
того знаком.
Я уже видал ее в такой"коронной"ее роли, как Кабаниха в"Грозе", и этот бытовой образ, тон ее,
вся повадка и говор убеждали вас сейчас
же, какой творческой силой обладала она, как она умела"перевоплощаться", потому что сама по себе была чисто петербургское дитя кулис — добродушное, веселое, наивное существо, не имеющее ничего общего со складом Кабанихи, ни с
тем бытом, где родилось и распустилось роскошным букетом такое дореформенное существо.
Васильев и Линская были украшением
всего персонала петербургского"Однодворца". Остальное
все оказалось весьма и весьма посредственным. От исполнения
тех же ролей в Москве это отстояло, как небо от земли.
Как фельетонисту мне пришлось в
ту же зиму говорить и о полемике, объектом которой сделался как раз тогда Чернышевский. Я держался шутливого тона и хотел выставить только его полемический темперамент; но в"Библиотеке для чтения"тотчас после"Статского советника Салатушки"мой тон мог показаться исходящим от принципиального противника
всего, чем тогда"Современник"и его вдохновитель увлекали революционно настроенную молодежь.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я
всего один раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в таком
же типе, как и Краевский, только
тот был уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
По выработке внешних приемов Дависон стоял очень высоко. Его принимали как знаменитость. Немцы бегали смотреть на него; охотно ходили и русские, но никто в тогдашнем писательском кругу и среди страстных любителей сцены не восторгался им, особенно в таких ролях, как Гамлет, или Маркиз Поза, или Макбет. Типичнее и блестящее он был
все в
том же Шейлоке, где ему очень помогало и его еврейское происхождение.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа,
все с
теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
Славянофильство и национализм наложили на него свою окраску; а по музыкальному своему credo он не мог уже относиться с
теми же симпатиями и к"кучкистам". Некоторые ушли далеко: и Бородин, и Римский-Корсаков, и Кюи, и
все новые в
той генерации, где так выделился Глазунов.
Все это было очень искренно, горячо, жизненно — и в
то же время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов до самой своей смерти. И мы с ним — в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры по поводу книги Толстого об искусстве.
Этим было решительно
все проникнуто среди
тех, кого звали и"нигилистами". Движение стало настолько
же разрушительно, как и созидательно. Созидательного, в смысле нового этического credo, оказывалось больше.
То, что потом Чернышевский в своем романе"Что делать?"ввел как самые характерные черты своих героев, не выдуманное, а только разве слишком тенденциозное изображение, с разными, большею частию ненужными разводами.
И она — погибла!
Ту же участь имело и
все сколько-нибудь свободомыслящее
все время, пока существовала эта духовная цензура — не для богословских только, а для всяких сочинений философского содержания.
Вы, быть может, полагаете, что эта цензура требовала к себе статьи по военному делу,
все, что говорилось о нашей армии, распоряжениях начальства, каких-нибудь проектах и узаконениях?
Все это, конечно, шло прямо туда, но, кроме
того, малейший намек на военный быт и всякая повесть, рассказ или глава романа, где есть офицеры, шло туда
же.
"Некуда"сыграло почти такую
же роль в судьбе"Библиотеки", как фельетон Камня Виногорова (П.И.Вейнберга) о г-же Толмачевой в судьбе его журнала «Век», но с
той разницей, что впечатление от романа накапливалось целый год и, весьма вероятно, повлияло уже на подписку 1865 года.
Всего же больше повредило оно мне лично, не только как редактору, но и как писателю вообще, что продолжалось очень долго, по крайней мере до наступления 70-х годов.
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в
том же доме, где и сам жил. Тогда он много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был
все такой
же, и так
же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение
всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
К
тем годам, когда мы с ним были членами петербургского Шекспировского кружка (конец 80-х и начало 90-х годов), Урусов уже был фанатическим поклонником Бодлера, а потом Флобера и до смерти своей оставался
все таким
же"флоберистом".
Наши личные отношения остались очень хорошими. Через много лет, в январе 1871 года, я его нашел в Варшаве (через которую я проезжал тогда в первый раз) лектором русского языка в университете,
все еще холостяком и
все в
тех же двух комнатах"Европейской гостиницы". Он принадлежал к кружку, который группировался около П.И.Вейнберга.
Сделавшись редактором, я сейчас
же написал сам небольшую рецензию по поводу ее прекрасного рассказа"За стеной", появившегося в"Отечественных записках". Я первый указал на
то, как наша тогдашняя критика замалчивала такое дарование. Если позднее Хвощинская, сделавшись большой «радикалкой», стала постоянным сотрудником «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова,
то тогда ее совсем не ценили в кружке «Современника», и
все ее петербургские знакомства стояли совершенно вне тогдашнего «нигилистического» мира.
Вообще
же я не скажу, чтобы тогдашний Иван Сергеевич мне особенно полюбился. Впоследствии он стал в своем обхождении и тоне гораздо проще. Отсутствие этой простоты
всего больше мешало поговорить с ним"по душе". А я тогда очень и очень хотел бы побеседовать с ним, если не как равный с равным,
то по крайней мере как молодой беллетрист и журналист с таким старым и заслуженным собратом, как он.
Цензура пропустила
все части романа, но когда он явился отдельной книгой (это были оттиски из журнала
же),
то цензурное ведомство задним числам возмутилось, и началось дело об уничтожении этой зловредной книжки, доходило до Комитета министров, и роман спасен был в заседании Совета под председательством Александра II, который согласился с меньшинством, бывшим за роман.