Неточные совпадения
Если
все сообразить и одно к другому прикинуть, то выйдет, что
все было еще гораздо лучше, чем могло бы быть, и при этом не забывать, какое тогда стояло
время.
«Николаевщина» царила в русском государстве и обществе, а вот у нас, мальчуганов, не было никакого пристрастия к военщине. Из
всех нас (а в классе было до тридцати человек) только двое собирались в юнкера: процент — ничтожный, если взять в соображение, какое это было
время.
Всего более отзывалось николаевским
временем тогдашнее начальство: директор и инспектор.
Доказательство того, что у нас было много
времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли
все наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
«Евгений Онегин», «Капитанская дочка», «Повести Белкина», «Арабески» Гоголя, «Мертвые души» и «Герой нашего
времени» стояли над этим. Тургенева мы уже знали; но Писемский, Гончаров и Григорович привлекали нас больше.
Все это было до 1853 года включительно.
Такой режим совсем не говорил о
временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у
всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
По губернии водились очень крутые помещики, вроде С.В.Шереметева; но «извергов» не было, а опороченный
всем дворянством князь Грузинский неоднократно уличался в том, что принимал к себе беглых, которые у него в приволжском селе Лыскове в скором
времени и богатели.
Все это я говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском
времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то
всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только, что она держалась за рабство.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того
времени, об актерах казенных театров, о
всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со
всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Всегда они говорили о них в добродушном тоне, рассказывая нам про свои первые сценические впечатления, про те
времена, когда главная актриса (при мне уже старуха) Пиунова (бабушка впоследствии известной актрисы) играла
все трагические роли в белом канифасовом платье и в красном шерстяном платке, в виде мантии.
Проезжали Нижним и другие более крупные величины и по тому
времени, и для
всех эпох развития русской литературы.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут
все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах, а в «Герое нашего
времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
К этому
времени те ценители игры, которые восторгались тогдашними исполнителями новогопоколения, Садовским и Васильевым, — начинали уже «прохаживаться» над слезливостью Щепкина в серьезных ролях и вообще к его личности относились уже с разными оговорками, любили рассказывать анекдоты, невыгодные для него, напирая
всего больше на его старческую чувствительность и хохлацкую двойственность.
Перед тем как меня снаряжали в студенты, я прощался с моим родным городом, когда мы вернулись из деревни к августу, к ярмарочному
времени. И весной, когда я гулял с сестрой по набережной и нашему «Откосу», и теперь на прощанье я подолгу стаивал на вышке, откуда видно
все Заволжье, и часть ярмарки, и Печерский монастырь, и слева Егорьевская башня кремля.
Башни были
все к тому
времени обезображены крышами, которыми отсекли старинные украшения. Нам тогда об этом никто не рассказывал. Хорошо и то, что учитель рисования водил тех, кто получше рисует, снимать с натуры кремль и церкви в городе и Печерском монастыре.
Исключение делали для известного в то
время слависта В.И.Григоровича, и то больше потому, что он пользовался репутацией чудака и
вся Казань рассказывала анекдоты о его феноменальной рассеянности.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее
время; да и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило
всего сорок рублей.
„Николай Карлович“ (как его всегда звали в публике) был типичный продукт своего
времени, талантливый дилетант, из тогдашних прожигателей жизни, с барским тоном и замашками; но комедиант в полном смысле, самоуверенный, берущийся за
все, прекрасный исполнитель светских ролей (его в „Кречинском“ ставили выше Самойлова и Шуйского), каратыгинской школы в трагедиях и мелодрамах, прибегавший к разным „штучкам“ в мимических эффектах, рассказчик и бонмотист (острослов), не пренебрегавший и куплетами в дивертисментах, вроде...
Но мысль о женитьбе буквально не приходила мне ни тогда, ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом. В наше
время дико было представить себе женатого студента; и в Казани, и еще более в Дерпте, кутилы или зубрилы,
все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя как на учащихся, а не как на обывателей в треуголках с голубым околышем.
Николаевское
время было позади. Но для нас — для учащейся молодежи, особенно в тогдашней Казани —
все еще пока обстояло по-прежнему.
Как гимназистиком четвертого класса, когда я выбрал латинский язык для того, чтобы попасть со
временем в студенты, так и дальше, в Казани и Дерпте, я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения, в совокупности
всех знаний, философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и другие прикладные доктрины.
Езда на"сдаточных"была много раз описана в былое
время. Она представляла собою род азартной игры.
Все дело сводилось к тому: удастся ли вам доехать без истории, то есть без отказа ямщика, до последнего конца, доставят ли вас до места назначения без прибавки.
Тогда была еще блистательная пора оперы: Тамберлик, Кальцоляри, Лаблаш, Демерик, Бозио, Дебассини. В этот спектакль зала показалась нам особенно парадной. И на верхах нас окружала публика, какую мы не привыкли видеть в парадизе.
Все смотрело так чопорно и корректно. Учащейся молодежи очень мало, потому и гораздо меньше крика и неистовых вызываний, чем в настоящее
время.
Был ли он и в разгар крымской трагедии очень силен в тогдашнем обществе, позволяю себе сомневаться на основании
всего, что видел во
время войны.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю
всего больше жизненных черт того
времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил
все остальное, так как я становился
все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Ведь и я, и
все почти русские, учившиеся в мое
время (если они приехали из России, а не воспитывались в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Дерпт, теперешний Юрьев, был в то
время, то есть полвека назад, городком лучше обстроенным и более культурным, чем
все уездные города, в каких я тогда бывал, даже самые многолюдные и бойкие.
В церкви сходились
все, и в доме старшего священника, который в то же
время читал для православных обязательный курс не только богословия и церковной истории, но психологии и логики.
И в то же
время всякий химик, физик или натуралист, в тесном смысле, слушал
все факультетские предметы.
Даже по своей европейской выучке и культурности он был дореформенный барин-гуманист, словесник, с культом
всего, что германская наука внесла в то
время в изучение и классической древности, и Возрождения, и средневековья. Уварова можно было назвать"исповедником"немецкого гуманизма и романтизма. И Шекспира, и итальянских великих поэтов он облюбовал через немцев, под их руководительством.
Его жена, графиня Софья Михайловна, была для
всего нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но первое
время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного на иностранный лад. Но она была — в ее поколении — одна из самых милых женщин, каких я встречал среди наших барынь света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное
время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я
все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов, а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Время и та самостоятельность, которая развилась во мне в Дерпте, сделали то, что на меня
все смотрели уже как на личность.
После"Званых блинов"я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии в казанскую треть романа"В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых в первый их приезд в присутствии профессора Розберга, который был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое
время в Москве, когда
все они более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
Знал он
всю пишущую братию, начиная с самых крупных писателей того
времени.
С дружининского кружка начались и его литературные знакомства и связи. Он до глубокой старости любил возвращаться к тому
времени и рассказывать про"журфиксы"у Дружинина, где он познакомился со
всем цветом тогдашнего писательского мира: Тургеневым, Гончаровым, Григоровичем, Писемским, Некрасовым, Боткиным и др.
Некрасова и Салтыкова я не встречал лично до возвращения из-за границы в 1871 году. Федора Достоевского зазнал я уже позднее. К его брату Михаилу, уже издававшему журнал"
Время", обращался
всего раз, предлагал ему одну из пьес, написанных мною в Дерпте, перед переездом в Петербург. С Тургеневым я познакомился в 1864 году, когда был уже издателем"Библиотеки".
Он был несомненный реалист, не сбившийся с пути в каратыгинское
время, сознательно стоявший за правду и естественность, но слишком иногда виртуозный, недостаточно развитый литературно, а главное, ставивший свое актерское"я"выше
всего на свете.
Это был в то
время очень популярный во
всем Петербурге Бурдин, про которого уже была сложена песенка...
"Теодор", москвич, товарищ по одной из тамошних гимназий Островского, считал себя в Петербурге как бы насадителем и нового бытового реализма, и некоторым образом его вторым"я". Выдвинулся он ролью Бородкина (рядом с Читау-матерью) к началу второй половины 50-х годов и одно
время прогремел. Это вскружило ему голову, и без того ужасно славолюбивую: он
всю жизнь считал себя первоклассным артистом.
В том, что теперь зовут"интеллигенцией", у меня не было еще больших связей за недостатком
времени, да и вообще тогдашние профессиональные литераторы, учители, профессора, художники —
все это жило очень скромно. Центра, вроде Союза писателей, не существовало. Кажется, открылся уже Шахматный клуб; но я в него почему-то не попадал; да он и кончил фиаско. Вместо объединения кружков и партий он, кажется, способствовал только тому, что
все это гораздо сильнее обострилось.
— Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с тех пор, как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым, а потом и совсем побелели. А я
все краснел по сие
время. Может быть, дойду и до густо-красного колера?
Но распущенность писательских нравов не вела вовсе к закреплению товарищеского духа. Нетрудно было мне на первых же порах увидать, что редакции журналов (газеты тогда еще не играли роли)
все более и более обособляются и уже готовы к тем ужасным схваткам, которые омрачили и скором
времени петербургский журнализм небывалым и впоследствии цинизмом ругани.
Тогда
всех нас, юношей, в николаевское
время гораздо сильнее возмущали уголовные жестокости: торговые казни кнутом, прохождение"сквозь строй", бесправие тогдашней солдатчины, участь евреев-кантонистов. На
все это можно было достаточно насмотреться в таком губернском городе, как мой родной город, Нижний. К счастью для меня, целых пять лет, проведенных мною в Дерпте, избавили меня почти совершенно от таких удручающих впечатлений.
Обуховские дела брали у меня
всего больше
времени, и, несмотря на мое непременное желание уладить
все мирно, я добился только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне шел уже 25-й год) и выставлен как самый"дошлый"их"супротивник".
Первая моя экскурсия в деревню летом 1861 года длилась
всего около двух месяцев; но для будущего бытописателя-беллетриста она не прошла даром.
Все это
время я каждый день должен был предаваться наблюдениям и природы, и хозяйственных порядков, и крестьянского"мира", и народного быта вообще, и приказчиков, и соседей, и местных властей вроде тех, кто вводил меня во владение.
Как
все это вместе было мило, просто, молодо, трепетно! И обстановка залы, и публика, и угощение чаем нас с Самариным, и полная безыскусственность самого зрелища. Ни декораций, ни костюмов, голые стены, диван, два стула, столы. Точно в шекспировское
время, когда на сцену ставили шест с надписью:"это — море"или"это — сад".
Но и тот музыкант, которому Россия обязана созданием музыкальной высшей грамотности — Антон Григорьевич Рубинштейн, — в те годы для большой публики был прежде
всего удивительный пианист. Композиторский его талант мало признавался; а он уже к тому
времени, кроме множества фортепьянных и концертных вещей, выступал и как оперный композитор.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское
время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа,
все с теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
А тем
временем мой земляк и товарищ Балакирев, приобретая
все больше весу как музыкальный деятель, продолжал вести скромную жизнь преподавателя музыки, создал бесплатную воскресную школу, сделался дирижером самых передовых тогдашних концертов.