Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет еще
более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых
все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
Нас рано стали возить в театр. Тогда
все почти дома в городе были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к тому, что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика
все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей это вредно; но для
более нормальных это — великое бродило развития.
Проезжали Нижним и другие
более крупные величины и по тому времени, и для
всех эпох развития русской литературы.
К Пушкину старшее поколение относилось так, как
вся грамотная Россия стала смотреть на него после московского торжества открытия памятника и к столетию. Конечно, менее литературно, но с высоким почтением и нежностью. Мы, когда подрастали, зачитывались Лермонтовым, и Пушкин, особенно антологический, уже мало на нас действовал. Спор между товарищами в моем романе
более или менее «создан» мною, но в верных мотивах. И в нем тетка Телепнева пушкинистка, а музыкант Горшков — лермонтист.
И
весь конец моего ученья, вплоть до студенчества, получил
более светлый налет. Даже стало житься по-другому. В наш большой, строгий и почти безмолвный дом вошло молодое веселье. И постом мы танцевали.
Бурлаков мы знали и жалели их за тяжелую службу, когда
все на Волге еще двигалось «лямкой» и пароходы бегали по ней
всего каких-нибудь три-четыре года, но и бурлак был «крестьянин», наш мужичок из приволжских оброчных деревень. На нем не лежало никакого босяческо-го клейма. «Бурлаки» Репина еще не сложились тогда. Они были еще не сбродом, а
более или менее исправными крестьянами с дешевым и тяжелым заработком.
Филологи-классики, профессора восточных языков —
все это входило в область каких-то
более или менее „ископаемых“.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность
более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу, то голову спонтанно,говоря философским жаргоном. И я резко переменил
весь свой habitus,
все привычки, сделался почти домоседом и стал вести дневник с записями
всего, что входило в мою умственную жизнь.
Но мысль о женитьбе буквально не приходила мне ни тогда, ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом. В наше время дико было представить себе женатого студента; и в Казани, и еще
более в Дерпте, кутилы или зубрилы,
все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя как на учащихся, а не как на обывателей в треуголках с голубым околышем.
И
все было сделано в каких-нибудь шесть недель. Кроме начальства университетского, было и свое, домашнее. Я предвидел, что этот внезапный переход в Дерпт смутит мою матушку
более, чем отца. Но согласие все-таки было получено. Мы сложили наши скудные финансы. Свое содержание я получил вперед на семестр; но больше половины его должно будет уйти на дорогу. И для меня
все это осложнялось еще постоянным расходом на моего служителя, навязанного мне с самого поступления в студенты. Да и жаль было расстаться с ним.
Но в последние три года, к 1858 году, меня, дерптского студента, стало
все сильнее забирать стремление не к научной, а к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес к художественному изображению русской жизни, наплыв освобождающих идей во
всех смыслах пробудили нечто
более трепетное и теплое, чем чистая или прикладная наука.
Немецкие бурши посадили нас на"Verruf"(по-студенчески есть слово
более беспощадное и циническое), и в таком положении мы
все дожили до выхода из университета.
Дерпт, теперешний Юрьев, был в то время, то есть полвека назад, городком лучше обстроенным и
более культурным, чем
все уездные города, в каких я тогда бывал, даже самые многолюдные и бойкие.
Всякий остзеец из Риги, Митавы, Ревеля, а тем
более из мелких городов Прибалтийского края, находил в Дерпте
все, к чему он привык, и ему жизнь в Дерпте должна была нравиться еще и по тому оттенку, какой придавала ей университетская молодежь.
Трудно мне было и тогда представить себе, что этот московский обыватель с натурой и пошибом Собакевича состоял когда-то душою общества в том кружке, где Герцен провел годы"Былого и дум". И его шекспиромания казалась мне совершенно неподходящей ко
всему его бытовому habitus. И то сказать: по тогдашней же прибаутке, он
более"перепер", чем"перевел"великого"Вилли".
После"Званых блинов"я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии в казанскую треть романа"В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых в первый их приезд в присутствии профессора Розберга, который был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое время в Москве, когда
все они
более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
Помню и
более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену
все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
И это ободрило меня больше
всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже
всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по
всей вероятности, сделать
более или менее блестящую карьеру.
Они
все считали его
более"ловким"и"штукарем", чем искренним и вдохновенным артистом.
Более требовательные ценители никогда не ставили его высоко. Останься он"полезностью" — он был бы всегда желанный исполнитель; он брался за
все, и в нем можно было видеть олицетворение тогдашнего чиновничьего режима петербургских сцен.
Мы не видались
более двадцати лет. Я его помнил еще молодым мировым судьею (после его студенческих передряг в крепости) и видел перед собою очень утомленного, болезненного мужчину неопределенных лет, сохранившего
все тот же теноровый студенческий голос.
Поехал я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На второе лето взял я старого толстого повара Михаилу. И тогда же вызвался пожить со мною в деревне мой товарищ З-ч, тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и не умел себе добыть
более прочное положение. Сопровождал меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший со мною
все годы моей университетской выучки.
На побочные науки были даны другие дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет.
Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я не видал во
всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...
Хмурый экзаменатор, раздраженный зубной болью, по своей привычке
все подталкивал меня своим"ну-с, ну-с", но ни к чему не придирался и по обоим ответам поставил мне по четыре, что было
более чем достаточно для"администратора".
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался
всем этим сплетничаньем, тем
более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
Вряд ли
все расходы конторы, считая декорации и костюмы, обошлись
более чем в двадцать пять рублей. Но мы тогда не были так чувствительны, как теперь авторы, критика, публика.
Все сводилось к игре, к тону и к кое-какой бытовой постановке, где это было безусловно нужно.
"Ребенок"как раз написан был в ту полосу моей интимной жизни, когда я временно отдавался некоторому «духовному» настроению. Влюбленность и жизнь в семействе той очень молодой девушки, которая вызвала во мне
более головное, чем страстное чувство, настраивали меня в духе резко противоположном тому научному взгляду на человека, его природу и
все мироздание, который вырабатывался у меня в Дерпте за пять лет изучения естественных наук и медицины.
Репетиция была уже со
всеми исполнителями бенефисного спектакля, а Познякова еще носила свое школьное голубое платье с пелериной — как нельзя
более шедшее к лицу Верочки.
И тогда уже, и позднее, на протяжении
более двадцати лет, я находил в Островском такую веру в себя, такое довольство
всем, что бы он ни написал, какого я решительно не видал ни в ком из наших корифеев: ни у Тургенева, ни у Достоевского, ни у Гончарова, ни у Салтыкова, ни у Толстого и
всего менее — у Некрасова.
Стало быть, и мир искусства в разных его областях обновился на русской почве именно в эти годы. Тогда и заложено было
все дальнейшее развитие русского художественного творчества, менее отрешенного от жизни,
более смелого по своим мотивам,
более преданного заветам правды и простоты.
Если взять еще образ: мое редакционное издательство явилось пробным камнем для
всего того, что во мне, как человеке, писателе, сыне своей земли, значилось
более ценного и устойчивого.
Разумеется, будь другой на моем месте — он бы произвел настоящую анкету и прежде
всего навел бы справку в газетной экспедиции о числе экземпляров и подверг бы самую эту подписную книгу
более тщательному осмотру.
В нем сидела, в сущности, как поляки говорят,"шляхетная"натура. Он искренно возмущался
всем, что делалось тогда в высших сферах — и в бюрократии, и среди пишущей братии — антипатичного, дикого, неблаговидного и произвольного. Его тогдашний либерализм был искреннее и прямолинейнее, чем у Зарина и, тем
более, у Щеглова. Идеями социализма он не увлекался, но в деле свободомыслия любил называть себя"достаточным безбожником"и сочувствовал в особенности польскому вопросу в духе освободительном.
Из
всех сотрудников он только и втянут был по доброй воле в эту"галеру", и другой бы на его месте давным-давно ушел, тем
более что у нас с ним лично не было никаких затянувшихся счетов. Он не был мне ничего должен, и я ему также.
Вся возня с журналом в течение
более полутора года не принесла ему никаких выгод, а, напротив, отняла много времени почти что даром.
С Лесковым мы, в общем, ладили. Но, к сожалению, он вошел и в мои денежные затруднения. Когда ему стало известно
более точно и от Воскобойникова и от меня о положении дел, он
все повторял, что"с кредиторами надо ладиться"и"изыскивать новые источники".
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же доме, где и сам жил. Тогда он много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был
все такой же, и так же сдержанно касался своей
более интимной жизни. Но и там его поведение
всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
Такому и тогда искреннему и пылкому поборнику освободительных идей, как этому"Виктору"(так его мы
все звали за глаза), в"Библиотеке для чтения"было бы очень привольно. Но он и тогда уже пустился для добывания себе средств к жизцй в учительство, где очень скоро выдвинулся среди петербургских
более рутинных и малодаровитых педагогов.
Ему и под старость, когда он состоял номинальным редактором у Суворина, дали прозвище:"Котлетка и оперетка". Но в последние годы своего петербургского тускло-жуирного существования он, встречаясь со мною в театрах, постоянно повторял, что
все ему приелось, — сонный, тучный и еще
более хромой, чем в те годы, когда барски жил в доме своей матери на Почтамтской.
Материал этот не был разнообразнее, чем в предыдущую полосу. Конечно, я знал больше народа и должен был войти с ним в
более жизненные сношения; но
все это касалось главным образом (если не исключительно) моего журнала.
Тургенев в своем"Дыме"(значит, уже во второй половине 60-х годов) дал целую галерею русских из Баден-Бадена: и сановников, и генералов, и нигилистов, и заговорщиков, и"снобов"тогдашнего заигрыванья с наукой. На него тогда
все рассердились, а ведь он ничего не выдумывал. Его вина заключалась лишь в том, что он не изобразил и тех,
более серьезных, толковых и работящих русских, какие и тогда водились в заграничных городах, особенно в немецких университетских центрах.
Париж сразу проникает вас чувством вашей связи со
всей своей историей и с мировой культурой, которой вы у себя дома желали всегда служить. Он делает вас еще
более «западником», чем вы были у себя дома. Надо быть не знаю каким закорузлым «русофилом» (на славянофильской подкладке или без оной), чтобы не испытать от Парижа таких именно настроений.
А с меня, точно по мановению какой-то благодетельной феи, в эти блаженные дни беганья по Парижу слетели
все печальные и тревожные итоги моей Петербургской"незадачи". Сейчас же явилось гораздо
более молодое самочувствие. Любознательность, прелесть новизны, обилие впечатлений — и
все высшего порядка — производили небывалый душевный подъем.
Театр, в
более реальной и смелой комедии, давал импульс
всей тогдашней западной драматургии.
На
всех четырех-пяти лучших театрах Парижа (а
всех их и тогда уже было
более двух десятков) играли превосходные актеры и актрисы в разных родах. Теперь
все они — уже покойники. Но кто из моих сверстников еще помнит таких артистов и артисток, как Лафон, старик Буффе, Арналь, Феликс, Жоффруа, Брассер, Леритье, Иасент, Фаргейль, Тьерре и целый десяток молодых актрис и актеров, тот подтвердит то, что тогда театральное дело стояло выше
всего именно в Париже.
Все это пользовалось жизнью гораздо легче, веселее, чем у нас, имело
более крупный заработок, тратило гораздо меньше, чем у нас в обеих столицах.
Существовали уже и «бульонные заведения» с маленькими ценами на
все — на тридцать и
более процентов дешевле теперешних цен в таких же «Etablissements du bouillon».
Более реальная манера говорить, разные оттенки светского и бытового разговора совсем не преподавались, не говоря уже о том, что создание характеров и проведение роли через
всю пьесу и ансамбль оставались в полном забросе, что, как слышно, продолжается и до сих пор.
Для нас,
более спокойных и объективных наблюдателей, Париж совсем не поднял своего мирового значения тем, что можно было видеть на выставке. Но он сделался тогда еще популярнее, еще большую массу иностранцев и провинциалов стал привлекать. И это шло
все crescendo с каждой новой выставкой. И ничто — ни война, ни Коммуна, ни политическое обессиление Франции — не помешало этой «тяге» к Парижу и провинций, и остальной Европы с Америкой.
Мне уже нельзя было так"запоем"ходить на лекции, как в первую мою зиму, но все-таки я удосуживался посещать
всех лекторов, которые меня
более интересовали. Из них к Лабуле я ходил постоянно, вряд ли пропуская хоть одну из прекрасно изложенного курса о"Духе законов"Монтескье.
Тогда и вопрос независимости французской церкви стая на очереди. Бонапартов режим поддерживал папство (французский корпус занимал еще Рим), и французское высшее духовенство
все погрязало
более и
более в ультрамонтанство, то есть в безусловное подчинение римской курии.