Неточные совпадения
Вопрос о
том, насколько была тесна связь жизни с писательским делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром? В чем сказывались, на мой взгляд,
те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским делом? И в чем можно
видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
Тот отдел моей писательской жизни уже записан мною несколько лет назад, в зиму 1896–1897 года, в целой книге «Столицы мира», где я подводил итоги всему, что пережил,
видел, слышал и зазнал в Париже и Лондоне с половины 60-х годов.
И впоследствии, в бесплатной городской библиотеке, он сам давал читателю
то, что ему «нужно»,
видя каждого посетителя насквозь.
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я
видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и
тот и другой журналы.
И с Островским как писателем я как следует познакомился только тогда в Большом театре, где
видел в первый раз «Не в свои сани не садись». В Нижнем мы добывали
те книжки «Москвитянина», где появлялся «Банкрут»; кажется, и читали эту комедию, но она в нас хорошенько не вошла; мы знали только, что ею зачитывалась вся Москва (а потом и Петербург) и что ее не позволили давать на сцене.
Сергея Васильева я только тогда и
увидел в такой бытовой роли, как Бородкин. Позднее, когда приезжал студентом домой, на ярмарочном театре привелось
видеть его только в водевилях; а потом он ослеп к
тому времени, когда я начал ставить пьесы.
Надо было
видеть выражение его лица, усмешку рта и глаз и слышать его интонации, когда он рассказывает городничему о
том, как описывается торжество, где стоит знаменитая фраза — «штандарт скачет».
Случилось так, что я
видел его тогда два раза и… в
том числе в опере! Он играл труса и хвастуна Фрелафа в «Аскольдовой могиле». А в «Горе от ума» — Репетилова.
Я его
видел тогда в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то в «Москвитянине»
того времени. Игра была бойкая, приятная, но без
той особой ноты в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
Но
то, что мы тогда
видели на деревенском «порядке» и в полях, не гнело и не сокрушало так, как может гнесть и сокрушать теперь. Народ жил исправно, о голоде и нищенстве кругом не было слышно. Его не учили, не было ни школы, ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства — ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина — как и мы понимали — не «чересчурная». У всех хорошо обстроенные дворы, о «безлошадниках» и подумать было нельзя. Кабака ни одного верст на десять кругом.
И в Казани я уже
видел пьесу, состряпанную на подвиге
того плотника, который спас танцовщицу в пожаре Большого театра, взобравшись на крышу.
Останься я оканчивать курс в Казани, вышло бы одно из двух: или я, получив кандидатский диплом по камеральному разряду (я его непременно бы получил), вернулся бы в Нижний и поступил бы на службу,
то есть осуществил бы всегдашнее желание моих родных. Матушка желала всегда
видеть меня чиновником особых поручений при губернаторе. А дальше, стало быть, советником губернского правления и, если бы удалось перевестись в министерство, петербургским чиновником известного ранга.
По-своему я (как и герой романа Телепнев) был прав. Я ожидал совсем не
того и, без всякого сомнения,
видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто другое, хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
Квартира при пробирной палате была обширная, с просторной залой, и в ней я впервые участвовал в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся в
том же казенном доме. Как во времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина была еще внове, и я успел
видеть ее в Москве в одну из вакационных поездок домой.
У Кетчера я бывал не раз в его домике-особняке с садом, в одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот дом ему подарили на какую-то годовщину его друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого мне в
те годы еще не удалось
видеть.
До
того я, попадая в Петербург, вряд ли где
видел Алексея Феофилактовича (или Филатовича, как его иные звали, особенно москвичи); но как писательская личность он был мне же хорошо известен.
В
той же"Далиле"я
видел и Снеткову, и Самойлова, и тогда только что выступившего в роли любовника Малышева, товарища Снетковой по Театральному училищу.
Но все-таки я не видал до зимы 1860–1861 года ни одного замечательного спектакля, который можно бы было поставить рядом с
тем, что я
видел в московском Малом театре еще семь-восемь лет перед
тем.
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов, как раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до
того я, проезжая Петербургом (из Дерпта),
видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
Еще не стариком застал я в труппе и Леонидова, каратыгинского"выученика", которого
видел в Москве в 1853 году в"Русской свадьбе". Он оставался все таким же"трагиком"и перед
тем, что называется,"осрамился"в роли Отелло. П.И.Вейнберг, переводчик, ставил его сам и часто представлял мне в лицах — как играл Леонидов и что он выделывал в последнем акте.
Для меня он не был совсем новым лицом. В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом, уже видал его; но в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом, чем
то, в чем я его
видел.
Мы не видались более двадцати лет. Я его помнил еще молодым мировым судьею (после его студенческих передряг в крепости) и
видел перед собою очень утомленного, болезненного мужчину неопределенных лет, сохранившего все
тот же теноровый студенческий голос.
Ни
того, ни другого я еще лично не знавал: Спасовича
видел на"пробном"суде присяжных (когда судили студента за растрату), а Кавелина видал в аудиториях.
И не мог я не
видеть резкого контраста между такой плохой подготовленностью студентов (державших не иначе как на кандидата) и
тем"новым"духом, какой к 60-м годам начал веять в аудиториях Петербургского университета.
Кавелин
видел меня тогда, кажется, в первый раз, но фамилию мою знал и читал если не"Однодворца",
то комические сцены, которые я напечатал перед
тем в журнале"Век", где он был одним из пайщиков и членов редакции.
Тема, как
видите, весьма далекая от всех моих тогдашних первенствующих интересов как писателя. Но материал достался мне стоящий, да вдобавок еще отвечавший общему настроению — в сторону мира, деревни, крестьянства.
У Писемского в зале за столом я нашел такую сцену: на диване он в халате и — единственный раз, когда я его
видел — в состоянии достаточного хмеля. Рядом, справа и слева, жена и его земляк и сотрудник"Библиотеки"Алексей Антипович Потехин, с которым я уже до
того встречался.
В его романе"Униженные и оскорбленные"все
видели только борца за общественную правду и обличителя всего
того, что давило в России всякую свободу и тушило каждый лишний луч света.
Все это не могло меня привлекать к тогдашней журнальной"левой". У меня не было никакой охоты"идти на поклон"в
те редакции, где процветала такая ругань. В подобной полемике я не
видел борьбы за высшие идеи, за
то, что всем нам было бы дорого, а просто личный задор и отсутствие профессиональной солидарности товарищеского чувства.
И тогда уже и за кулисами, и в зале поговаривали, что ему не следовало бы с его именем рисковать такой любительской забавой. Красота госпожи Споровой и на него подействовала, после
того как он ее
видел на
той же сцене в Катерине.
Мы
видели сейчас, что даже такая подробность, как театральное любительство — и
то привлекала тогдашних корифеев сценической литературы.
Все это стояло гораздо ниже
того, что много лет спустя Петербург и Москва
видели у Росси и Сальвини, особенно в сальвиниевском Отелло.
Какой контраст с
тем, что мы
видим (в последние 20 лет в особенности) в карьере наших беллетристов. Все они начинают с рассказов и одними рассказами создают себе громкое имя. Так было с Глебом Успенским, а в особенности с Чеховым, с Горьким и с авторами следующих поколений: Андреевым, Куприным, Арцыбашевым.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы
видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много раз убеждался в
том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Как бы я теперь, по прошествии сорока с лишком лет, строго ни обсуждал мое редакторство и все
те недочеты, какие во мне значились (как в руководителе большого журнала — литературного и политического), я все-таки должен сказать, что я и в настоящий момент скорее желал бы как простой сотрудник
видеть во главе журнала такого молодого, преданного литературе писателя, каким был я.
И тогда я ясно
увидел, что неудача моего предприятия сидела не в
том, что журнал был бесцветен, бессодержателен, сух, скучен или ретрограден, а от совпадения и многих других причин.
Видел я его летом два-три раза. Он если и не принадлежал к тогдашней"богеме",
то, во всяком случае, был бедняк, который вряд ли мог питаться от своей медицинской практики. Долго ли он жил — не помню; но еще до конца моего издательства прекратилось его сотрудничество.
Но у него и тогда уже были счеты с Третьим отделением по сношениям с каким-то"государственным преступником". Вероятно, он жил"на поруках". И его сдержанность была такова, что он,
видя во мне человека, явно к нему расположенного, никогда не рассказывал про свое"дело". А"дело"было, и оно кончилось
тем, что его выслали за границу с запрещением въезда в Россию.
То, что я
видел в Тургеневе и слышал от него более простого и характерного, относится уже к следующим полосам моей жизни.
Подробности этой казни передавал нам в редакции"Библиотеки"не кто иной как Буренин, тогдашний мой сотрудник. Он
видел, как Чернышевский был взведен на эшафот, как над ним переломили шпагу в знак лишения прав, и он несколько минут был привязан. Буренин подметил, что
тот сенатский секретарь, который читал его долгий приговор, постоянно произносил его фамилию"Чернышовский"вместо"Чернышевский".
Никогда, даже и в студенческое время, я не жил так молодо, содержательно, с такой хорошей смесью уединения, дум, чтений и впечатлений от «столицы мира», которыми я не злоупотреблял, почему все, что я
видел «по
ту сторону реки», делалось гораздо ярче и ценнее: начиная с хранилищ искусства и памятников архитектуры, кончая всякими зрелищами, серьезными или дурачливыми.
Привлекательность Парижа заключалась и в
том, что вы
видели всюду картины довольства, во всех слоях общества, в бедном люде, в рабочих, в ремесленниках.
Вы
видели вокруг себя, что, несмотря на водворение империи, вы живете в демократическом государстве, где и трудовой люд не чувствует себя отверженными париями и где, кроме
того, значилось и тогда до семи миллионов крестьян-собственников.
До
тех пор мне случалось
видеть императора только издали, когда он проезжал по бульварам и в Елисейских полях, всегда окруженный экипажами, в которых сидели полицейские агенты, а сзади скакали в своих светло-голубых мундирах лейб-кирасиры, известные тогда под кличкой"гвардейская сотня".
Для нас, более спокойных и объективных наблюдателей, Париж совсем не поднял своего мирового значения
тем, что можно было
видеть на выставке. Но он сделался тогда еще популярнее, еще большую массу иностранцев и провинциалов стал привлекать. И это шло все crescendo с каждой новой выставкой. И ничто — ни война, ни Коммуна, ни политическое обессиление Франции — не помешало этой «тяге» к Парижу и провинций, и остальной Европы с Америкой.
Гораздо позднее, в 80-х и 90-х годах, я имел случай
видеть, как «Жертва вечерняя» находила достодолжную оценку у самых избранных читателей, в
том числе у моих собратов-беллетристов в поколениях моложе нашего.
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в
ту, ни в другую сторону. Такая личность, как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки.
Видел я его и говорил с ним два-три раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет)
того, каким я тогда сам находил его.
А
та, настоящая биржа, куда лились все артерии Лондона и City с его еще не виданным мною движением, давала чувство матерьяльной мощи, которая, однако, не могла залечить две зияющие раны британской культуры: проституцию, главное, пролетариат, которого также нельзя было
видеть в Париже в таких подавляющих размерах.
Еще в первый мой приезд Рольстон водил меня в уличку одного из самых бедных кварталов Лондона. И по иронии случая она называлась Golden Lane,
то есть золотой переулок. И таких Голден-Лэнов я в сезон 1868 года
видел десятки в Ost End'e, где и до сих пор роится
та же непокрытая и неизлечимая нищета и заброшенность, несмотря на всевозможные виды благотворительности и обязательное призрение бедных.
Лондон, как синтез британской городской культуры, научил меня чувствовать все роковые контрасты мировой культуры. Нельзя было и после Парижа не
видеть мощи и высоты этой культуры, но в
то же время и не сознавать, до какой степени. капиталистический и сословный строй Англии тормозил еще тогда истинное равноправнее этой прославленной стране свободы.