Неточные совпадения
В моем родном городе Нижнем (где я родился и жил безвыездно почти до окончания
курса) и тогда уже
было два средних заведения: гимназия (полуклассическая, как везде) и дворянский институт, по
курсу такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас не читали. Институт превратился позднее
в полуоткрытое заведение, но тогда он
был еще интернатом и
в него принимали исключительно детей потомственных и личных дворян.
Вместе со многими моими товарищами-дворянами, детьми местных помещиков и крупных чиновников, я
был,
в полном смысле, питомец министерства «народного просвещения», за ученье которого заплатили те же тридцать пять рублей за семилетний
курс, как и за сына какой-нибудь торговки на Нижнем базаре или мелкого портного.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии
в провинциальной жизни, но для меня
был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил
курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он
был юморист и хороший актер-любитель, и
в нем никогда не замирала связь со всем, что
в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов,
было самого развитого, даровитого и культурного.
Заметьте, что я лично лишен
был, сравнительно с товарищами, свободы знакомств и выходов из дому до седьмого класса; но все-таки
был «
в курсе» всего, чем тогда жило общество.
Дядя (со стороны отца), который повез меня к нему уже казанским студентом на втором
курсе,
В.
В.Боборыкин,
был также писатель, по агрономии, автор книжки «Письма о земледелии к новичку-хозяину».
Вообще, словесные науки стояли от нас
в стороне. Посещать чужие лекции считалось неловким, да никто из профессоров и не привлекал. Самый речистый и интересный
был все-таки Иванов, который читал нам обязательныйпредмет, и целых два года. Ему многие, и не словесники, обязаны порядочными сведениями по историографии. Он прочел нам целый
курс „пропедевтики“ с критическим разбором неписьменных и письменных источников.
Это и
был, собственно, первый мой опыт переводного писательства, попавший
в печать через три года,
в 1857 году; но на первом
курсе, насколько память не изменяет мне, я написал рассказ и отправил его не то
в „Современник“, не то
в „Отечественные записки“, и ответа никакого не получил.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй
курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них
был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом
в день празднования моего юбилея
в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще
в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Сам С. от перехода
в Дерпт воздержался; но медик З-ч (хотя и не знал по-немецки)
был увлечен и привлек нашего четвертого сожителя, пензенца Зарина, камералиста, моложе меня
курсом.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических наук пожалеть,
в известной степени, можно
было разве о И.К.Бабсте, которого вскоре после того перевели
в Москву. Он знал меня лично, но после того, как еще на втором
курсе задал мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал меня к себе, не давал книг и не спрашивал меня, что я читаю по его предмету. На экзамене поставил мне пять и всегда ласково здоровался со мною. Позднее я бывал у него и
в Москве.
Но для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения —
в начале третьего
курса задумать такое переселение
в дальний университетский город с чужим языком для поступления на другой совсем факультет с потерей всего, что
было достигнуто здесь, для этого надобен
был особый заряд.
Останься я оканчивать
курс в Казани, вышло бы одно из двух: или я, получив кандидатский диплом по камеральному разряду (я его непременно бы получил), вернулся бы
в Нижний и поступил бы на службу, то
есть осуществил бы всегдашнее желание моих родных. Матушка желала всегда видеть меня чиновником особых поручений при губернаторе. А дальше, стало
быть, советником губернского правления и, если бы удалось перевестись
в министерство, петербургским чиновником известного ранга.
Его, кажется, всего больше привлекала"буршикозная"жизнь корпораций, желание играть роль, иметь похождения, чего он впоследствии и достиг, и даже
в такой степени, что после побоищ с немцами
был исключен и кончил
курс в Москве, где стал серьезно работать и даже готовился, кажется, к ученой дороге.
Я
был подготовлен (за исключением практических занятий по анатомии) к тому, что тогда называлось у медиков"philosophicum", то
есть к поступлению на третий
курс медицинского факультета, что я и решил сделать на третьем году моего житья
в Дерпте.
Перед принятием меня
в студенты Дерптского университета возник
было вопрос: не понадобится ли сдавать дополнительный экзамен из греческого? Тогда его требовали от окончивших
курс в остзейских гимназиях. Перед нашим поступлением будущий товарищ мой Л-ский (впоследствии профессор
в Киеве), перейдя из Киевского университета на-медицинский факультет, должен
был сдать экзамен по-гречески. То же требовалось и с натуралистов, но мы с 3-чем почему-то избегли этого.
Стало
быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я
был поставлен
в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего
курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то
есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов
в России.
В этом я не ошибся. Учиться можно
было вовсю, работать
в лаборатории, посещать всевозможные
курсы,
быть у источника немецкой науки, жить дешево и тихо.
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили
курс,
были дельными медиками, водились и любители музыки,
в последние 50-е годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты
в Казани, Москве или Киеве.
И
в то же время писательская церебрация шла своим чередом, и к четвертому
курсу я
был уже на один вершок от того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо и начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
Он кончил
курс в Московском университете, любил литературу, как умный и наблюдательный человек, выработал себе довольно верный вкус, предан
был заветам художественного реализма, способен
был оценить все, что тогда выделялось
в молодом поколении.
Ивановского любили, считали хорошим лектором, но
курсы его
были составлены несколько по-старинному, и авторитетного имени
в науке он не имел. Говорил он с польским акцентом и смотрел характерным паном, с открытой физиономией и живыми глазами.
По русской истории я не готовился ни одного дня на Васильевском острову.
В Казани у профессора Иванова я прослушал целый
курс, и не только прагматической истории, но и так называемой «пропедевтики», то
есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно
быть, этого достаточно
было, чтобы через пять с лишком лет кое-что да осталось
в памяти.
Мне надо
было брать два билета — по двум
курсам, и их содержание до сих пор чрезвычайно отчетливо сохранилось
в моей памяти:"О давности
в уголовных делах", и о той форме суда присяжных
в древнем Риме, которая известна
была под именем"Questiones perpetuae".
То, что еще не называлось тогда"интеллигенцией"(слово это пущено
было в печать только с 1866 года), то
есть илюди 40-х и 50-х годов, испытанные либералы, чаявшие так долго падения крепостного права, и молодежь, мои сверстники и моложе меня, придавали столичному сезону очень заметный подъем. Это сказывалось, кроме издательской деятельности,
в публичных литературных вечерах и
в посещении временных университетских
курсов в залах Думы.
Молодая публика, принимавшая участие
в судьбе петербургского студенчества — до и после"сентябрьской"истории,
была обрадована открытием
курсов самых известных профессоров
в залах Думы.
Боюсь приводить здесь точные мотивы этой коллизии между любимым и уважаемым наставником и представительством
курсов. Но Костомаров, как своеобычный"хохол", не считал нужным уделать что-то, как они требовали, и когда раздалось шиканье по его адресу, он, очень взволнованный, бросил им фразу, смысл которой
был такой: что если молодежь
будет так вести себя, то она превратится, пожалуй,
в"Расплюевых". Слова эти
были подхвачены. Имя"Расплюевы"я слышал; но всю фразу я тогда не успел отчетливо схватить.
Музыка
в те зимы входила уже значительно
в сезонный обиход столицы. Но Петербург (как и Москва) не имел еще средств высшего музыкального образования, даже о какой-нибудь известной частной школе или
курсах что-то совсем не
было слышно. Общая музыкальная грамотность находилась еще
в зачатке. Музыке учили
в барских домах и закрытых заведениях, и вкус к ней
был довольно распространен, но только"
в свете", между"господ", а гораздо меньше
в среднем кругу и среди того, что называют"разночинцами".
Он
был тогда красивый юноша, студент, пострадавший за какую-то студенческую историю. Кажется, он так и не кончил
курса из-за этого. Он жил
в Петербурге, но часто гостил у своей родной сестры, бывшей замужем за Гурко, впоследствии фельдмаршалом, а тогда эскадронным или полковым командиром гусарского полка. Мать его проживала тогда за границей,
в Париже, и сделалась моей постоянной сотрудницей по иностранной литературе.
Опытный парижанин Вырубов уверял меня, что
в Париже, устроившись
в Латинском квартале, я могу жить очень сносно на каких-нибудь двести пятьдесят франков; а это составляло только около семидесяти рублей по тогдашнему
курсу. Меня совсем не пугал такой бюджет. Я с полной решимостью и даже с внутренним удовольствием переходил с ежегодного расхода тысячи
в четыре рублей на расходы
в каких-нибудь восемьсот рублей, а может
быть, и меньше.
А тогда
в College de France
было несколько лекторов, придававших своим
курсам большой интерес,
в особенности публицист-писатель Лабуле, теперь забытый, а тогда очень популярный, имя которого гремело и за границей. Мы
в"Библиотеке"давно уже перевели его политико-социальную сатиру"Париж
в Америке". Он разбирал тогда"Дух законов"Монтескье, и его аудитория (самая большая во всем здании) всегда
была полна.
И что
было для каждого из нас, иностранцев с маленькими средствами, особенно приятно — это тогдашняя умеренность цен. За кресло, которое теперь
в любом бульварном театре стоит уже десять — двенадцать франков, мы платили пять, так же как и
в креслах партера"Французской комедии", а пять франков по тогдашнему
курсу не составляло даже и полутора рублей. Вот почему и мне с моим ежемесячным расходом
в двести пятьдесят франков можно
было посещать все лучшие театры, не производя бреши
в моем бюджете.
На
курсах Рикура (где мне приводилось исполнять сцены с его слушательницами) испытал я впервые то, как совместная работа с женским полом притупляет
в вас (а я
был ведь еще молодой человек!) наклонность к ухаживанью, к эротическим замашкам. Все эти девицы, настоящие и поддельные, делались для вас просто «товарками», и не
было никакой охоты выказывать им внимание как особам другого пола. Только бы она хорошо «давала вам реплики» и не сбивала вас с тона неумелой игрой или фальшивой декламацией.
Мне уже нельзя
было так"запоем"ходить на лекции, как
в первую мою зиму, но все-таки я удосуживался посещать всех лекторов, которые меня более интересовали. Из них к Лабуле я ходил постоянно, вряд ли пропуская хоть одну из прекрасно изложенного
курса о"Духе законов"Монтескье.
К Тэну я взял рекомендательною записку от Фр. Сарсе, его товарища по выпуску из Высшей нормальной школы. Но
в это время я уже ходил на его
курс истории искусств. Читал он
в большом"эмицикле"(полукруглом зале) Ecole des beaux-arts. И туда надо
было выправлять билет, что, однако, делалось без всякого затруднения. Аудитория состояла из учеников школы (то, что у нас академия) с прибавкою вот таких сторонних слушателей, как я. Дамы допускались только на хоры, и внизу их не
было заметно.
А их
были и тогда тысячи
в Латинском квартале. Они ходили на медицинские лекции,
в анатомический театр,
в кабинеты,
в клиники. Ходили — но далеко не все — на
курсы юридического факультета. Но Сорбонна, то
есть главное ядро парижского Университета с целыми тремя факультетами,
была предоставлена тем, кто из любопытства заглянет к тому или иному профессору. И
в первый же мой сезон
в «Латинской стране» я, ознакомившись с тамошним бытом студенчества, больше уже не удивлялся.
Тогда, да еще при тогдашнем хорошем
курсе, жизнь
в Лондоне не только казалась, но и
была действительно дешева — дешевле парижской, если прикинуть к ней то, что вам давали
в Лондоне за те же деньги.
Привлекательной стороной Вены
была и ее дешевизна, особенно при тогдашнем, очень хорошем русском денежном
курсе. Очень легко
было устроиться и недорого и удобно. Моим чичероне стал корреспондент"Голоса", впоследствии сделавшийся одним из главных сотрудников"Нового времени", тогда юный московский немчик. Он сильно перебивался и вскоре уехал
в Петербург, где из"Голоса"перешел
в"Петербургские ведомости", уже позднее, когда я вернулся
в Петербург
в январе 1871 года и продолжал писать у
В.Ф.Корша.
В литературном мире у меня
было когда-то много знакомого народа, но ни одного настоящего друга или школьного товарища. Из бывших сотрудников"Библиотеки"Лесков очутился
в числе кредиторов журнала, Воскобойников работал
в"Московских ведомостях"у Каткова, Эдельсон умер, бывший у меня секретарем товарищ мой Венский практиковал
в провинции как врач после довершения своей подготовки на
курсах для врачей и получения докторской степени.